Двоеточие
Шрифт:
Пейзаж, открывающий сам себя, опознается как родственный греческому или средиземноморскому. У Ермошиной он вовлечен в бесконечные превращения и никогда не воспринимается как центр мира. В ее манифесте сказано:
Путь всегда важнее итога, и отклонения с дороги в сплошную траву или канаву, трясину, асфальтовую или бетонную дорожку из возможности становится необходимостью и условием существования зрения. <…> Вселенная расширяется, скорость увеличивается, центробежная сила предлагает окраинное существование, взгляд на мир стороннего наблюдателя избегает пустоты как способа заполнения и уходит извилистыми путями в свой лабиринт все дальше от центра 8 .
8
Ермошина
Сегодня такой децентрализующий и де-иерархизирующий взгляд ассоциируется с феминистским и постколониальным письмом. Но у Ермошиной нет никаких открытых деклараций. Кроме того, уже у Сефериса действие стихотворения происходит на заброшенном острове, а эссе Ива Бонфуа об этом стихотворении называется «Безвестный царь». По-видимому, современная децентрализующая оптика имеет свои истоки не только в политических движениях (феминистских и антиколониальных), но и в поэтической традиции, которая отказывалась от того, чтобы поместить предмет своего видения в центр мира.
Дважды в этой книге упоминается Алеф – один раз с прописной буквы, другой раз со строчной. По-видимому, имеется в виду особое тайное место, описанное в рассказе Хорхе Луиса Борхеса «Алеф» (1949) – точка на одной из нижних ступенек лестницы в подвале ничем не примечательного дома. Глядя в эту точку, можно увидеть все мироздание.
В грандиозный этот миг я увидел миллионы явлений – радующих глаз и ужасающих, – ни одно из них не удивило меня так, как тот факт, что все они происходили в одном месте, не накладываясь одно на другое и не будучи прозрачными. <…> Каждый предмет (например, стеклянное зеркало) был бесконечным множеством предметов, потому что я его ясно видел со всех точек вселенной. Я видел густонаселенное море, видел рассвет и закат, видел толпы жителей Америки, видел серебристую паутину внутри черной пирамиды, видел разрушенный лабиринт (это был Лондон), видел бесконечное число глаз рядом с собою, которые вглядывались в меня, как в зеркало… 9
9
Борхес Х. Л. Алеф / Пер. с исп. Е. Лысенко // Борхес Х. Л. Собр. соч.: В 4 т. / Сост., предисл. и примеч. Б. Дубина. 2-е изд. СПб.: Амфора, 2011. Т. 2. C. 319–320.
Алеф, который находится в подвале, – это тоже утопия зрения одновременно децентрализованного и показывающего все сразу. У Ермошиной, если позволительно здесь использовать метафору Гвардини, отдельные жесты и оживающие абстракции указывают на присутствующее вокруг Целое, или ойкумену – огромное пространство, населенное людьми, вещами, стихиями, текстами. «Лестницы рыжей земли, белые корни прячут свои руки, крадут написанное, чтобы глубже врасти в дышащую открытость. Там, внизу, часы остановились и стекают по ржавой решетке. Просто зайди туда, где ничего не происходит». Стекающие часы – это, конечно, намек на любимый образ Сальвадора Дали, но он здесь дан в полушуточной модальности. Самое важное здесь – весть о том, что там, где, казалось бы, ничего не происходит – на самом деле разворачивается встреча неизвестных существ.
Стихотворения Галины Ермошиной – это сообщения о том, как можно увидеть ойкумену и мировую осмысленность, наблюдая мир как пространство встреч.
Иначе говоря, стихотворения Ермошиной сообщают нам здесь и сейчас, что русская поэзия – это по-прежнему поэзия европейская, и что поэт, живущий в России, может участвовать в решении тех же этических и эстетических задач, которые решали
«Из трещины в каждом камне…»
Из трещины в каждом камне до промежутка из слов, так все твое деревянное – форточка, крыльцо, скамейка, ящик и фигурки богов, завернутые и ветвящиеся – ловить пыль ты умеешь до бесконечности. Мимо трамваев, потому что железные, а песок и так принесут, утро не помешает. Слушать, как он говорит по нитке воды, превращая все тени, растущие вдоль. Держит и не дольше дальше. Только потом узнаешь – да и этого много лишнего, если оставаться без коры в зиму. А глазам болеть от темноты, заворачиваясь в тепло ступенек и переплетов. К ним, бессонным, отворачиваться и связывать.
Когда греки жили в своей латыни, не запрещали говорить воде. И в самой середине пути до самого левого края просто подожди, не стирая отпечатков птичьих и рыбьих лап до всего потерянного горизонта. Там оно – под самыми книжными полками, побудь возле, если не есть ли, да и не будет, увернется, доберешься ли в одинаковое одиноким?
Тогда эта точка показывает путь над всей пустотой, цепляется за ее углы. Ночью тени мягче, а день каменеет сам, если оборачивается. Гладкими прудами, в которые ныряют железные пузырьки на серебряных цепочках, ниже всех красный, над ним синий, а светло-зелеными ты набиваешь карманы. Самое донное приключение застрянет под кожей острой щепкой, колкой костью – чужой ли руке не знать твоей боли.
Уговори сон, говори с ним сама, чтобы ему не заснуть – со снами такое бывает, и с ними тоже. Если ниже половиц, то какой еще тебе надо дороги – из белого пера да из-за угла. Тебе – одинаковые шарики татарника, колючие резные, вырезанные из ветра и соли. Подберет и напомнит длинным касанием безразличного и упругого.
Так рыбы, спящие во льду, торопятся изо всех плавников успеть до тепла забрать всю печаль зимней воды. Большего им не выбрать, как и не выбраться больше из реки, разве что разлиться на тысячи мелких молчаний.
Различая только разные виды отсутствий, смотреть воздухом, видеть темнотой. Слышать твердостью и разностью. Закрытая внутри двери белая невозможность, приходится ближе и мягче, как будто запомнит и отпустит. Забывая длиться там, где никогда не бывает другого. Кто тебе теперь дальнее дальнего? Откуда будет сниться снег с того самого дня, когда отставание начало отставать все ближе и теснее?
На тесном берегу столпился весь сегодняшний воздух, гладкий и твердый, с жестяным цветом и чернильным запахом. Между первым и осторожным всегда окажется слишком похожий на все несуществующие половинки медных поездов. Распутывая печаль, накапаешь в чашку разбитого со смородиной и потемками. Тут же прибегут жаловаться береговые и дощатые, не подсказать, простудиться и выкинуть. Уголками и угольками кидается темный и ровным слоем раскладывает по пунктирам проводов.
До утра по белым осколкам уходить тому, кто не успеет.
Обведенная так, что совсем о ней не жалеешь, чтобы падать и разбивать коленки о железо или стекло, и тянется до берегов, до ее меда вместо глагола, где тяжелые бочки, и дни продолжают длиться. Уходить на дно и вытягивать оттуда золотую леску, а дом замерзает в шуме ласточек и больших кувшинов. Между теплом и запасом дыма только лоб в ладонях, и от побега отделяет воздух горчичный, в котором рыбы успевают на сушу выйти и научиться плести сети.