Дворец Посейдона
Шрифт:
Беко открыл глаза.
— Ты спал, — сказал Дато.
— Да, — виновато улыбнулся Беко.
Они снова пошли в тот же двор, чтоб напиться воды.
— Который час? — спросил Дато.
— Не знаю.
Они увидели часы над аптекой, стрелки показывали половину третьего.
— Мама будет волноваться, — сказал Дато.
— Поехали.
Вместо автобусной станции они двинулись к ботаническому саду, но их не впустили, так как у них не было денег на билеты. Потом они пошли смотреть обезьян, но и туда не попали без денег. Огорченные, они присели на камень.
—
— Есть хочешь или пить? — спросил Беко.
— Есть, но обезьян еще больше хочу посмотреть.
— Подожди меня здесь, я сейчас.
— Ты куда?
— Сказал же, сейчас приду. Труба пусть будет здесь.
Он, конечно, знал, что нельзя ребенку доверять инструмент, но все-таки оставил, чтобы Дато не было страшно одному. Труба ему не поможет, но зато он будет уверен, что Беко скоро вернется.
Когда Зина в первый раз хватилась Дато, было около одиннадцати.
— Дато! Датуна! — Зина позвала негромко, на всякий случай, потому что еще не прошло и часа, как он отпросился гулять. Это было скорее предупреждение, первый звонок. За ним последует второй, за вторым третий.
— Я устала тебя звать, — выговаривала она сыну, — ты должен слушаться с первого слова.
Дато как будто чувствовал, что первый раз его зовут просто для вида, на второй звонок надо было ответить: иду! — но вполне можно было не спешить, впереди было полчаса времени, если не больше. Третий окрик не походил уже на первый и второй, искаженный нетерпением и гневом голос матери хватал его за шиворот и волок к дому. Дато все-таки сопротивлялся, хотя знал, что сопротивление бесполезно.
Зина вышла из кухни, вытерла руки о передник, подошла к окну и собралась окликнуть сына. Потом она передумала — еще рано. Дато все равно не поднимется. Возвращаясь назад, она вдруг наткнулась в зеркале на свое отражение. Как у всех свыкшихся с одиночеством женщин, у Зины были немного необычные отношения со своим отражением. Она присматривалась к себе, как к чужой или как к приставучей подруге, которая не дает житья, лезет ежеминутно со своими советами, напоминает о чем-то не прямо, а намеками и недомолвками, иронической улыбочкой, напоминает о том, что хочется забыть, спрятать в самый дальний и темный уголок памяти, как прячут старую одежду в сундук. А она, твоя неразлучная подружка, тащит тебя к этому сундуку. И ты стоишь в темноте, уткнувшись лицом в рваную рубашку, пахнущую одуряюще, как ветка акации.
Жилы на шее и за ушами проступали так явственно, словно голубые слабые стебли растения, окаменевшего в янтаре. Жилы эти вздувались и на руках. Зина растопырила пальцы, как будто собиралась примерить перчатки, и принялась разглядывать свои руки. В ее теле росло голубое дерево с многочисленными тонкими ветвями, и теперь эти ветви подступали к прозрачным стенкам оранжереи.
Голубое дерево!
Чудо ботаники!
Терпение у нее в самом деле, как у дерева…
Терпение или бессилие?
И все это ценою добровольного тюремного заключения!..
— Неписаный договор между мужем и женой в этом и заключается, — смеясь, говорит Теймураз, —
Сидеть пришлось Зине, но Теймураз не только передач не носил, но и вовсе забыл к ней дорогу.
Она улыбнулась: Теймураз всегда любил замысловат то выражаться. Во время их первого свидания он сказал: — Я одинок. Одинок, как осел посреди поля!
Это сравнение четкостью и безжалостной простотой разорвало нежную, почти театральную ткань ее представлений. Она даже увидела этого осла, недвижно стоявшего в поле. Ее охватила безграничная печаль или, может быть, чувство, пропитанное слезами сострадания. Возможно, еще и потому, что от юноши, который впервые обнял ее, она не ждала этого так же, как не ждет ни одна девушка, и никогда не требует с самого начала чистосердечной исповеди, ибо правде предпочитает ту обольстительную неопределенность, которую принимает за любовь. И только потом, когда все уже свершилось, с образа осла сошла всякая поэтичность и остался только гудящий от зноя воздух: пустота… и еще ощущение того, что ее обманули, но не старым, тысячу раз, десятки тысяч раз испытанным, проверенным, избитым и все-таки всегда верным и надежным способом: луной, цветущей веткой, звездами, мокрым от слез платочком, таблетками люминала, но с помощью осла, торчащего в поле, глупого животного, хвостом отгоняющего назойливых мух!
Ей стало смешно. Если бы он был здесь (хоть бы!), она бы спросила: Темур, Темур, ты помнишь того осла?
— Какого? — удивился бы Теймураз (он обладает поразительной способностью все забывать). — Что за осел? Чей осел?
— Постой, — она прикрыла бы ему рот рукой. — Погоди! Тот осел, который один стоит посреди поля…
— Не выдумывай…
— Подожди! Тот самый, одинокий, молчаливый осел…
Конечно, Теймураз не вспомнит, но все равно рассмеется, и они долго будут хохотать вдвоем.
«Обманщик, — улыбается Зина, — болтун!»
Что с ней сегодня? Вместо того чтобы плакать, она смеется, как дурочка. Повернувшись к зеркалу спиной, она снова подошла к окну:
— Дато, иди домой!
Через полчаса придет Натела Тордуа. Утром позвонила, сказала, что поможет перемыть посуду. Зина благодарила: у тебя четверо детей, ты и без того занята. Как раз потому я и не боюсь работы, что у меня четверо, ответила Натела.
Сегодня с утра у Зины дергает левое веко, она уже не раз замечала — к радости.
9
В это самое время следователь Теймураз Гегечкори сидел за рулем автомобиля и направлялся из Тбилиси в свой родной город.
Какие-то хулиганы сожгли «Волгу» на даче профессора Габричидзе. Дело, конечно, не бог весть какое, но все-таки… Дальше пойдут дела поинтереснее…
Профессор Габричидзе — сорокапятилетний, седой, представительный мужчина. С Теймуразом они встречались и раньше, на телестудии. Теймураз тогда был диктором, именно ему довелось представлять профессора телезрителям. Профессор хорошо держался и хорошо говорил, его выступление повторили несколько раз по просьбе зрителей.