Двуглавый российский орел на Балканах. 1683–1914
Шрифт:
Основные установки внешней политики страны выглядели предельно четко: нам «не нужны завоевания, мы не собираемся оказывать давления на соседей, мы чужды амбициозных планов какого-либо преобладания, мы не вмешиваемся в чужие дела, мы хотим жить в своей стране, облагороженной и развивающейся в духе высоких мыслей, выраженных императором со дня его восшествия на престол». Горчаков писал о территориальной насыщенности страны: «Территориально Россия достигла апогея могущества. Всякий вершок земли, к ней присоединенный, нас ослабляет. Все это видно простым взглядом»[585].
21 августа (2 сентября) 1856 года министерство разослало посольствам и миссиям циркулярную депешу, содержавшую фразу, ставшую знаменитой: «Говорят, что Россия сердится. Россия не сердится, Россия сосредотачивается». Депеша, по сути дела, являлась декларацией принципов и прозвучала похоронным звоном по традициям Священного союза в политике: «Обстоятельства вернули нам полную свободу
В декларации, предназначенной для распространения за рубежом, следовало проявлять сдержанность: не разоблачать же в ней до исподнего внешнеполитические экзерсисы государя Николая Павловича, не заниматься же самобичеванием. Полный, острокритический анализ ситуации содержали документы, предназначавшиеся для внутреннего пользования, в первую очередь годовые отчеты министерства: «Долгое время императорский кабинет был скован традиционными воспоминаниями и интимными связями, которые лишь для него одного оставались священными». Горький опыт прошлого не должен повисать петлей на будущем, «дальнейшая привязанность к традиционным симпатиям способна скомпрометировать самые насущные наши интересы». Следовал вывод: «Моральные и материальные интересы России, столь часто использовавшиеся в чуждых нам видах, отныне должны быть устремлены исключительно на благо и величие народов, ей доверившихся». А для того нужна прежде всего стабильность на границах страны, «сохранение мира в Европе является неотъемлемым условием наших внутренних преобразований»[587]. Последняя фраза предельно кратко характеризовала суть послекрымского двадцатилетия в истории России: мир на рубежах – рывок отечества к прогрессу.
Одной против всех обеспечить успех предстоявших свершений не представлялось возможным, партнер нужен был как воздух. Вступать в переговоры с кабинетами Англии, Австрии и Турции не имело смысла, сотрудничество с прусским не могло придать российской политике должной ударной силы, Сардиния, даже после округления ее владений и превращения в Италию, слыла державой второго, если не третьего ранга. Выбора не существовало, оставалась Франция.
Обе страны были прикованы к Парижскому договору 1856 года, Россия – как узник, заинтересованный в его отмене, Франция – как тюремщик, пребывающий на страже. Но все же российские интересы были попраны в районе Черного моря и Балкан, где они в меньшей степени сталкивались с французскими, нежели с британскими, австрийскими и турецкими. Поведение Наполеона на конгрессе внушало некоторый оптимизм. В 1856 году маленький Бонапарт еще не расцвел во всей своей красе. Уста его молочного брата графа Ш. О. Морни, назначенного послом в Петербург, источали мед и сахар. Понадобилось какое-то время, чтобы явью стали замыслы его патрона о перекройке карты Европы и исчезновении на ней следов от договоренностей 1814 и 1815 годов.
Существовали веские причины, побуждавшие парижского парвеню к сближению. Вынашиваемые им планы установления границы по Рейну встречали резкий отпор со стороны Англии и Пруссии, а Габсбургская монархия не желала расставаться со своими владениями в Италии. Почему бы не воспользоваться клокотавшей в России ненавистью к венской предательнице, чтобы расправиться с нею беспрепятственно, а то и при содействии русского медведя?
Самодержавию не пришлось ломать голову над тем, как выйти из изоляции. Сбылись слова Екатерины Великой: Европа больше нуждалась в России, чем Россия – в Европе. Неприятельская коалиция развалилась на самом конгрессе. Первым соискателем на свидание с Александром выступил Бонапарт. Зашевелился княжеский муравейник в Германии – кому выпадет честь устраивать свидание двух императоров? За дело взялись братья царицы Марии Александровны, принцы Дармштадтские, но дорогу им перебежал вюртембергский король (если это слово применимо к 70-летнему старцу). Встреча состоялась в Штутгарте в 1857 году и обернулась разочарованием для российской стороны.
Нейтралитет России в готовившейся схватке с Австрией Франции был обеспечен, выручать изменницу из беды Петербург не собирался, но в Париже мечтали о большем и предлагали самодержавию при наступлении войны порвать дипломатические отношения с Веной и сосредоточить на австрийской границе 150-тысячную армию. Другой вариант предусматривал его участие в войне, согласие на образование в Северной Италии государства с 10-миллионным населением, на присоединение к Франции Савойи и Ниццы и придание Венгрии независимого
Все это полностью расходилось с геостратегической концепцией России: поддержание длительного мира, необходимого для осуществления реформ, которые – и только они – могут обеспечить ей достойное место среди держав. Горчаков предложил Второй империи немедленно отказаться от гарантии нейтрализации Черного моря (что означало отмену Парижского трактата). Из Тюильрийского дворца пришел отказ. Что же, размышлял Горчаков, подводя итоги переговорам, – России за участие в войне с непредсказуемым исходом предложили ненужную ей Галицию; что же касается условий 1856 года – «эвентуальную поддержку, обусловленную обстоятельствами, не поддающимися никакому разумному учету»[589]. Ввязываться во вспыхнувшую в 1859 году войну самодержавие не стало и ограничилось благожелательным нейтралитетом. Осуществить далекоидущие планы Бонапарту не удалось. Россия ему в военной поддержке отказала, Пруссия перебросила ближе к Рейну три корпуса войск, британское правительство объявило, что не допустит нарушения Венской системы договоров. Наполеон поскромнел и после первой же значительной победы при Сольферино пошел на заключение перемирия, а потом и мира. Габсбургам пришлось отказаться в пользу Пьемонта (Сардинии) от Ломбардии, но удалось сохранить за собой Венецию. Пьемонт расстался с Савойей и Ниццей, передав их Второй французской империи. Ради формы в графствах был проведен референдум. В Лондоне резко отреагировали на «приобретения», королева Виктория негодовала: «Мы кругом обмануты; возвращение к английскому союзу, всеобщий мир, уважение договоров, торговое братство – все это личина, чтобы прикрыть перед Европой политику разбоя»[590].
Выводы были сделаны и в Петербурге. В отчете МИД за 1861 год говорилось: Россия «не питает ни иллюзий, ни доверия к практической ценности Антанты с императором французов»; «наше согласие с Францией должно основываться на полной взаимности, цепи мы принять не можем». И следовали жалобы на «авантюристические аллюры его (Наполеона. – Авт) политики», «на двойную игру» и «фантазии его окружения»[591].
Еще в 1857 году, после настойчивых просьб со стороны императора Франца Иосифа, смахивавших на домогательство, состоялась его встреча с Александром II. Кайзер выражал желание возобновить дружбу на испытанных охранительных началах, ведь Россию и Австрию разделяет лишь «несчастный» восточный вопрос. Ему ответили, что для Петербурга оный вопрос важнее всех прочих вместе взятых. На том «переговоры» и завершились.
* * *
В такой отнюдь не благоприятной обстановке Горчаков приступил к подкопу под постылые для России статьи Парижского трактата. Как это ни странно звучит, но он опирался на некоторые положения того же договора и на февральский 1856 года хатт-и-хумаюн. Быстро обнаружилась близорукость западных миротворцев, пытавшихся поставить на ноги Османскую империю скроенными на европейский лад реформами. На пути их осуществления стояли могучие препоны – традиции мусульманского превосходства над «неверными», заинтересованность в сохранении существовавшей рутины влиятельных сил – пашей, живших за счет управляемых, чиновников, обиравших население, солдатни разных рангов, включая генеральские, грабивших вечно «бунтовавшие» провинции, тучи духовенства, не желавшего отступать от буквы Корана. Мусульманская масса отвергала принцип равноправия с ней прежней райи.
На 1860-1870-е годы приходится виток турецкого реформизма, связанный с движением новых османов. В стране, полагали они, проживает только одна нация, османская, объединяющая людей разной крови, языка, религиозной принадлежности и менталитета[592]. С подобным идеологическим багажом нечего было и думать о контактах с набиравшим силы национальным движением христианских народов. Становиться османами они не желали, иноземному и иноверческому гнету никогда духовно не подчинялись, в их исторической памяти не угасали и звали к борьбе образы прошлого – королевства неманичей у сербов, двух Болгарских царств, Византийской империи у греков, княжения Штефана Великого и Михая Витязя у молдаван и валахов, подвигов Скандербега у албанцев. Османская империя была им не матерью-родиной, а злой мачехой. Века гнета, унижений и кровавых расправ встали непреодолимым барьером между ними и Высокой Портой. Прогресс в Турции мог осуществляться не по общеимперскому шаблону, а только разными путями в мусульманских и христианских областях. Каждый шаг в расширении своих прав православное население использовало для подрыва власти Высокой Порты.