Дядюшка Наполеон
Шрифт:
Неожиданно послышались шаги, приближающиеся к нам из сада. Появление дядюшки Наполеона в нашем доме в такой час было делом необычным. По мрачному нахмуренному лицу дядюшки мы поняли, что он крайне чем-то взволнован. Правой рукой он прижимал к животу распахивавшуюся абу, а левой нервно перебирал четки. Я никогда не видел дядюшку в таком подавленном состоянии. Казалось, его постигла страшная беда. Глухим голосом он попросил отца уделить ему несколько минут. Когда мать пригласила его сесть с нами за стол и выпить чаю, дядюшка отрицательно покачал головой:
– Нет, сестрица, твоему брату теперь уже поздно чаи распивать.
Встревоженный отец пошел вместе с дядюшкой в гостиную.
Господи, что же случилось? Я не припоминал случая, чтобы дядюшка был настолько удручен и взволнован. Почему ему уже «поздно распивать чаи»? Он сказал
Миновало уже больше года с того дня, с того тринадцатого мордада, когда я влюбился в дядюшкину дочь Лейли. День ото дня я любил Лейли все сильнее и несколько раз посылал ей любовные письма, а она отвечала мне на них не менее пылко. Мы вели нашу переписку с огромными предосторожностями. Раз в несколько дней Лейли брала у меня почитать какой-нибудь роман, между страницами которого было спрятано мое послание, а потом возвращала мне книгу с ответным письмом. Наша переписка, как и все любовные письма того времени, носила романтический, я бы даже сказал, жгуче – романтический характер. Мы писали друг другу о смерти, о том дне, когда «мое бесчувственное тело поглотит пасть могилы черной». Как нам казалось, никто не догадывался о нашей тайне. Основным препятствием для нашей любви был Шапур, он же Пури, сын дяди Полковника, также желавший заполучить Лейли в жены, но, к счастью, его призвали в армию, и его помолвка с Лейли была отложена. Лейли писала мне, что, если ее заставят выйти замуж за Пури, она покончит жизнь самоубийством, а я в своих письмах вполне искренне обещал, что присоединюсь к ней в ее путешествии в другой мир. Жизнь остальных членов семьи протекала без существенных перемен, если не считать того, что Шамсали-мирза, неопределенно долго ждавший нового назначения на должность следователя, подал в отставку и занялся адвокатской практикой.
Отношения Дустали-хана и Азиз ос-Салтане вошли в обычную колею, но зато жених Гамар, осененный божьей благодатью, раскаялся в своем благом порыве и сбежал.
Что касается дядюшки Наполеона и моего отца, то внешне между ними царили мир и согласие, и дядюшка даже больше прежнего сблизился с отцом и никого так не привечал, как его, но мою душу все сильнее разъедали сомнения в отцовской искренности и в честности его намерений. И в конце концов я почти пришел к выводу, что на самом деле отец всем сердцем стремится погубить дядюшку. Причина этого, насколько я, пятнадцатилетний мальчишка, мог тогда разобраться, объяснялась серьезным ущербом, понесенным отцом в результате известных событий годичной давности. После того, как проповедник Сеид-Абулькасем по наущению дядюшки обвинил в ереси управляющего отцовской аптекой, которая пользовалась заслуженной славой не только в нашем квартале, но и во всем районе, аптека совершенно захирела, и, даже когда отец уволил аптекаря, никто все равно не покупал там лекарства. Дошло до того, что, стремясь как-то поправить положение, отец нанял в ученики фармацевта сына Сеид-Абулькасема, но слова проповедника о том, что лекарства в аптеке делаются на спирте, прочно засели в памяти жителей квартала, и даже тот факт, что в аптеке теперь работал сын самого проповедника, ничего не изменил.
Когда после трех – четырех месяцев бесплодных усилий отца аптека окончательно разорилась и возле нашего дома свалили в кучу пустые шкафчики и пузырьки с глауберовой солью и борной кислотой, я часто слышал, как отец вполголоса посылает проклятья на голову виновников случившегося и бормочет о мести. И мне было абсолютно ясно, что жертвой отцовского гнева должен стать дядюшка Наполеон. Но не в характере отца было открыто проявлять свои страсти. Он держался с дядюшкой необыкновенно дружелюбно. И в течение всего года меня, настораживало лишь одно: день ото дня отец все больше льстил дядюшке и все усерднее превозносил до небес его доблесть, геройство и величие. Я не мог тогда раскусить конечную цель отца, но с удивлением следил за тем, как он, еще год назад подвергавший скептическому осмеянию правдоподобность рассказов о стычках дядюшки в чине младшего жандармского офицера с горсткой бандитов, теперь сознательно воздвигает дядюшке пьедестал великого стратега и военачальника.
А дядюшка, чувствуя благожелательную поддержку, постепенно взбирался все выше по ступенькам лестницы, угодливо подставленной ему отцом. Схватки с бандитами
Однажды в гостях у доктора Насера оль-Хокама на ужине по случаю завершения пристройки флигеля к дому вмешательство Шамсали-мирзы в дядюшкино повествование чуть было не вызвало целую драму.
Дядюшка рассказывал о Казерунской кампании:
– У меня тогда было всего около трех тысяч солдат, да и те – усталые, голодные… А против нас выступало четыре вооруженных до зубов английских полка с пехотой, кавалерией и артиллерией. И единственное, что нас спасло, – это знаменитая тактика Наполеона в битве при Маренго. Правый фланг я поручил покойному Солтан Али-хану, левый – покойному Алиголи-хану. На себя взял командование кавалерией… Конечно, какая там кавалерия! Одно название. Четыре покалеченные голодные клячи…
– Но, ага, – немедленно вмешался Маш-Касем, – один ваш гнедой, да будет ему земля пухом, четырех лошадей стоил… Он был, что Рахш [19] у Рустама. Ага только его пришпорит, как он уже, словно орел, над горами несется!
– Да, только этот конь и в самом деле был хорош… Ты не помнишь, Маш-Касем, как его звали?
– Да, ей богу, зачем мне врать?! До могилы-то… Я как помню… коня этого самого… назвали вы… Сохраб! [20]
– Правильно!.. Молодец! Память у тебя получше моей. Да, звали его Сохраб.
19
Рахш – конь легендарного богатыря Рустама, одного из героев эпической поэмы Фирдоуси «Шахнаме»
20
Сохраб – сын Рустама.
За прошедший год дядюшка стал гораздо лучше относиться к Маш-Касему. За исключением отца, который, слушая истории дядюшки Наполеона, напускал на себя заинтересованный вид и притворялся, что верит каждому слову, все остальные родственники ничем не проявляли своего доверия, и дядюшка еще больше, чем прежде нуждался в живом свидетеле, который подтверждал бы его россказни. Таким свидетелем, естественно, не мог быть никто, кроме Маш-Касема, и тот был на седьмом небе, наслаждаясь своей новой ролью.
Итак, дядюшка продолжал:
– Солнце уже садилось, когда я увидел, что из-за скалы высунулось дуло ружья с привязанным к нему белым флагом. Я приказал прекратить огонь. К нам подъехал на лошади английский сержант и сказал, что хочет вести переговоры о мире. Первым делом я спросил его, в каком он чине, и, когда он ответил, что он – сержант, я сказал, что он не может вести переговоры со мной, а должен обратиться к кому-то в том же звании. Сейчас уж и не помню, кому я поручил провести переговоры с этим сержантом…
– Как это не помните, ага?! Удивительно! Вы что, совсем уже запамятовали?.. Вы мне и поручили.
– Да нет! Не говори глупости, Касем! По-моему, я…
– Зачем мне врать?! До могилы-то… Как сейчас помню… Вы расхаживали перед своей палаткой. На шее у вас еще бинокль висел. Вы мне сказали: «Касем, я не могу разговаривать с этим сержантом. Узнай, чего он хочет». Потом сержанта привели ко мне. Он как упал в ноги, как начал причитать и просить о пощаде!.. Я-то языка ихнего не понимал, но мальчонка-индиец, что при нем толмачом состоял, сказал мне: «Сержант говорит, чтобы вы сказали вашему аге, мол, армия наша разбита… Проявите великодушие и пощадите нас!» А я мальчонке говорю: «Спроси сержанта, почему его командир к нам не явился? Аге негоже разговаривать с младшим по званию». Сержант чего-то по-иностранному мальчонке ответил, а тот мне и говорит: «Передайте вашему аге, что командир ихний ранен и двигаться не может…»