Дядюшкин сон
Шрифт:
– Хорошо, матушка, все будет по-твоему; только зачем я приглашать-то буду князя?
– Что, что? опять рассуждать! А тебе какое дело: зачем? да как ты смеешь об этом спрашивать?
– Да я все к тому, Марья Александровна: как же приглашать-то его буду, коли ты мне велела молчать?
– Я буду говорить за тебя, а ты только кланяйся, слышишь, только кланяйся, а шляпу в руках держи. Понимаешь?
– Понимаю, мат… Марья Александровна.
– Князь чрезвычайно остроумен. Если что-нибудь он скажет хоть и не тебе, то ты на все отвечай добродушной и веселой улыбкой, слышишь?
– Гм.
– Опять загумкал! Со мной не гумкать! Прямо и просто отвечай: слышишь или нет?
– Слышу, Марья Александровна, слышу, как не услышать, а гумкаю для того, что приучаюсь, как ты велела. Только я все про то же, матушка; как же это: если князь что скажет, то ты приказываешь глядеть на него и улыбаться. Ну, а все-таки если что меня спросит?
– Экой непонятливый балбес! Я уже сказала
– Да ведь он подумает, что я немой, – проворчал Афанасий Матвеич.
– Велика важность! пусть думает; зато скроешь, что ты дурак.
– Гм… Ну, а если другие об чем-нибудь спрашивать будут?
– Никто не спросит, никого не будет. А если, на случай, – чего боже сохрани! – кто и приедет, да если что тебя спросит или что-нибудь скажет, то немедленно отвечай саркастической улыбкой. Знаешь, что такое саркастическая улыбка?
– Это остроумная, что ли, матушка?
– Я тебе дам, болван, остроумная! Да кто с тебя, дурака, будет спрашивать остроумия? Насмешливая улыбка, понимаешь, – насмешливая и презрительная.
– Гм.
«Ох, боюсь я за этого болвана! – шептала про себя Марья Александровна. – Решительно, он поклялся высосать все мои соки! Право бы, лучше было его совсем не брать!»
Рассуждая таким образом, беспокоясь и сетуя, Марья Александровна беспрерывно выглядывала из окошка своего экипажа и погоняла кучера. Лошади летели, но ей все казалось тихо. Афанасий Матвеич молча сидел в своем углу и мысленно повторял свои уроки. Наконец карета въехала в город и остановилась у дома Марьи Александровны. Но только что успела наша героиня выпрыгнуть на крыльцо, как вдруг увидела подъезжавшие к дому парные двуместные сани с верхом, те самые, в которых обыкновенно разъезжала Анна Николаевна Антипова. В санях сидели две дамы. Одна из них была, разумеется, сама Анна Николаевна, а другая – Наталья Дмитриевна, с недавнего времени ее искренний друг и последователь. У Марьи Александровны упало сердце. Но не успела она вскрикнуть, как подъехал экипаж, возок, в котором, очевидно, заключалась еще какая-то гостья. Раздались радостные восклицания:
– Марья Александровна! и вместе с Афанасием Матвеичем! приехали! откуда? Как кстати, а мы к вам, на весь вечер! Какой сюрприз!
Гостьи выпрыгнули на крыльцо и защебетали, как ласточки. Марья Александровна не верила глазам и ушам своим.
«Провалились бы вы! – подумала она про себя. – Это пахнет заговором! Надо исследовать! Но… не вам, сорокам, перехитрить меня!.. Подождите!..»
Глава XI
Мозгляков вышел от Марьи Александровны, по-видимому вполне утешенный. Она совершенно воспламенила его. К Бородуеву он не пошел, чувствуя нужду в уединении. Чрезвычайный наплыв героических и романтических мечтаний не давал ему покоя. Ему мечталось торжественное объяснение с Зиной, потом благородные слезы всепрощающего его сердца, бледность и отчаяние на петербургском блистательном бале, Испания, Гвадалквивир, любовь и умирающий князь, соединяющий их руки перед смертным часом. Потом красавица жена, ему преданная и постоянно удивляющаяся его героизму и возвышенным чувствам; мимоходом под шумок, – внимание какой-нибудь графини из «высшего общества», в которое он непременно попадет через брак свой с Зиной, вдовой князя К., вице-губернаторское место, денежки, – одним словом, все, так красноречиво расписанное Марьей Александровной, еще раз перешло через его вседовольную душу, лаская, привлекая ее и, главное, льстя его самолюбию. Но вот – и не знаю, право, как это объяснить, – когда уже он начал уставать от всех этих восторгов, ему вдруг пришла предосадная мысль: что ведь, во всяком случае, все это еще в будущем, а теперь-то он все-таки с предлиннейшим носом. Когда пришла к нему эта мысль, он заметил, что забрел куда-то очень далеко, в какой-то уединенный и незнакомый ему форштадт Мордасова. Становилось темно. По улицам, обставленным маленькими, враставшими в землю домишками, ожесточенно лаяли собаки, которые в провинциальных городах разводятся в ужасающем количестве, именно в тех кварталах, где нечего стеречь и нечего украсть. Начинал падать мокрый снег. Изредка встречался какой-нибудь запоздавший мещанин или баба в тулупе и в сапогах. Все это, неизвестно почему, начало сердить Павла Александровича – признак очень дурной, потому что, при хорошем обороте дел, все, напротив, кажется нам в милом и радужном виде. Павел Александрович невольно припоминал, что он до сих пор постоянно задавал тону в Мордасове; очень любил, когда во всех домах ему намекали, что он жених, и поздравляли его с этим достоинством. Он даже гордился тем, что он жених. И вдруг он явится теперь перед всеми – в отставке! Подымется смех. Ведь не разуверять же их всех в самом деле, не рассказывать же о петербургских балах с колоннами и о Гвадалквивире! Рассуждая, тоскуя и сетуя, он набрел наконец на мысль, которая уже давно неприметно скребла ему сердце: «Да правда ли это все? Да сбудется ли это все так, как Марья Александровна расписывала?» Тут он, кстати, припомнил, что Марья Александровна – чрезвычайно
Войдя наверх, он увидел князя, сидящего в креслах, перед дорожным своим туалетом и с совершенно голою головою, но уже в эспаньолке и в бакенах. Парик его был в руках седого, старинного камердинера и любимца его, Ивана Пахомыча. Пахомыч глубокомысленно и почтительно его расчесывал. Что же касается до князя, то он представлял из себя очень жалкое зрелище, еще не очнувшись после давешней попойки. Он сидел, как-то весь опустившись, хлопая глазами, измятый и раскисший, и глядел на Мозглякова, как будто не узнавая его.
– Как ваше здоровье, дядюшка? – спросил Мозгляков.
– Как… это ты? – проговорил наконец дядюшка. – А я, брат, немножко заснул. Ах, боже мой! – вскрикнул он, весь оживившись, – ведь я… без па-рика!
– Не беспокойтесь, дядюшка! я… я вам помогу, если вам угодно.
– А вот ты и узнал теперь мой секрет! Я ведь говорил, что надо дверь за-пи-рать. Ну, мой друг, ты должен не-мед-ленно дать мне свое честное сло-во, что не воспользуешься моим секретом и никому не скажешь, что у меня волосы нак-лад-ные.
– О, помилуйте, дядюшка! неужели вы меня считаете способным на такую низость! – вскричал Мозгляков, желая угодить старику для… дальнейших целей.
– Ну да, ну да! И так как я вижу, что ты благородный человек, то уж так и быть, я тебя у-див-лю… и открою тебе все мои тай-ны. Как тебе нравятся, мой милый, мои у-сы?
– Превосходные, дядюшка! удивительные! как могли вы их сохранить так долго?
– Разуверься, мой друг, они нак-лад-ные! – проговорил князь, с торжеством смотря на Павла Александровича.
– Неужели? Поверить трудно. Ну, а бакенбарды? Признайтесь, дядюшка, вы, верно, черните их?
– Черню? Не только не черню, но и они совершенно искусственные!
– Искусственные? Нет, дядюшка, воля ваша, не верю. Вы надо мною смеетесь!
– Parole d'honneur, mon ami! [48] – вскричал торжествующий князь, – и предс-тавь себе, все, реши-тельно все, так же как и ты, обма-ны-ваются! Даже Степанида Матвеевна не верит, хотя сама иногда их нак-ла-ды-вает. Но я уверен, мой друг, что ты сохранишь мою тайну. Дай мне честное слово…
48
Честное слово, мой друг! (франц.)
– Честное слово, дядюшка, сохраню. Повторяю вам: неужели вы меня считаете способным на такую низость?
– Ах, мой друг, как я упал без тебя сегодня! Феофил меня опять из кареты вы-валил.
– Вывалил опять! когда же?
– А вот мы уже к мо-нас-тырю подъезжали…
– Знаю, дядюшка, давеча.
– Нет, нет, два часа тому назад, не бо-лее. Я в монастырь поехал, а он меня взял да и вывалил; так на-пу-гал, – даже теперь сердце не на месте.
– Но, дядюшка, ведь вы почивали! – с изумлением проговорил Мозгляков.