Дьявол победил
Шрифт:
Наши бомбардировки Парфянской земли, равно как и обстрел ее с моря и суши, прошли, в общей сложности, на ура, правда они заняли не восемь суток, как предполагалось, а все одиннадцать. Планирование вылетов и расчет авиаударов постепенно увлекли меня самого, и я уже с величайшим энтузиазмом рекомендовал генералам поразмыслить над применением тяжелых бетонобойных бомб, способных пробивать любые бункера и убежища, бомб класса GBU-28 со встроенной в корпус сверлильной системой, делающей возможным проникновение бомбы сквозь толщу горной породы, бомбовых кассет, удушающих газов для отсиживающихся в подземных катакомбах и многого другого. Неведомые парфяне, объективно ни в чем передо мной не виноватые, не сделавшие мне совершенно ничего плохого и не знающие о моем существовании, становились мне ненавистны, словно давние личные враги, и я жаждал пролить как можно больше их крови, настрогать из них самое многозначное число трупов, но псориазник то и дело напоминал мне, что горячиться не надо. Время для меня немного прибавило в скорости своего течения, но все же до завершения первой части воздушной операции и даты введения в страну сухопутных сил я не раз чувствовал, что уже заждался, и под конец этого срока мне чудилось, что минул целый месяц, а то и больше. Когда настал день проводов войск для штурма столицы, мы все собрались на широком балконе, к которому были стянуты все предназначенные для этой задачи воинские части. И демон, раньше всегда скрывавшийся от всех и вся в своей резиденции, тоже каким-то образом оказался среди нас, вместе со своим ломом и рабом. Нельзя было заметить и того, на что стали похожи за эти дни некоторые из генералов: правое плечо неоднократно упомянутого содержателя червей, у которого уже вываливались внутренности, заволокло белым налетом, похожим на полупрозрачную вату, из чего могло следовать, что либо его паразиты перешли в стадию окукливания (но разве это возможно?), либо к их пиршеству присоединился какой-нибудь плесневый грибок. Физическое состояние того, который так неудачно обжегся, говорило об идущем полным ходом процессе отмирания тканей. Последнему, всевластному Императору, прогрессировать было просто-напросто некуда, но, увидев, что и он с нами, я с некоторой неприязнью спросил себя: «На кой черт они его кантуют с места на место? Помогают быстрее дуба дать своему товарищу по цеху?» Но больше всего я думал о том, как же у нас все сложится в этом забытом богом краю, чьи просторы мы собрались обагрить кровью. Ведь это – Афганистан, гроза завоевателей, где любому солдату удачи может изменить его любовница. Его и до нас не один режим пытался покорить, но кому это удалось по-настоящему? Много там было надорвано сил и сложено голов, а пуштунское государство как было, так и остается неприступным. Бывало, что над ним уже собирались водрузить знамя победы, но получали от него нож в спину. Оттого, что его переименовали в Парфию и перенесли столицу в город, побывавший в руках древних персов, отраднее не стало: Парфянское царство тоже никогда не было легкой мишенью для иноземной экспансии, один поход туда Красса чего стоит. А мы, сумеем ли мы увенчать успехом дело, многажды проваленное теми, кто был до нас?
– Да повернись ты к ним лицом, в самом-то деле! – неожиданно одернул меня костлявой рукой демон. – Ходишь,
Мне пришлось встать, как он велел и через силу воздержаться от словопрений, хотя в душе у меня все сильнее возрастало негодование на это существо. Желая поскорее разделаться со всей официальной волокитой, я вытянул руку вперед, взял слово на пять минут, напоследок не забыв прибавить речевку-проклятие. Как и предполагалось, воины проорали в ответ что-то среднее между «Аве, Цезарь!» и «Хайль, Гитлер!» и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, двинулись в путь. И все равно мне это казалось странным и нереалистичным. Ну тем, кто на колесах, разумеется, ловчее, а пехоте-то, навьюченной разносортной амуницией, каково?… В какой же точке земного шара мы сейчас находимся, если отсюда одинаково рукой подать и до Западной Европы, и до Среднего Востока, так что весь путь можно проделать на одиннадцатом номере, или их потом подберут какие-нибудь воздухоплавательные аппараты? До этого такие вопросы мой ум не занимали; а вообще-то, что мне за дело до столь несущественных подробностей! Когда я снова перевел взгляд на демона, я сперва и не понял, что он вытворяет, да и не думал я, что он начнет расшивать движения. Он не совершил ничего сверхъестественного, просто теперь обе его скрюченные ноги касались пола, а длинная, словно телескопическая удочка, ручища впилась хищными пальцами в черную шевелюру его подстилки в человеческом обличье и приподняла немного тело этого безразличного ко всему страдальца, все еще стоявшего на коленях. Как оказалось, его рот был перетянут мотком колючей проволоки, обвивавшейся и вокруг затылка. Вся проволока была в кровавой пене, ею пропиталась и борода, ставшая похожей на малярную кисть, обмакнутую в кровь, стекавшую на пол тонкими струями. И у меня почему-то зачесались руки схватить маленького, длиннорукого, рогатого уродца за шкибот и швырнуть его под гусеницы одного из отходящих танков. Не то чтобы мне стало особенно жалко его невольника, просто не должна такая сикильдявка, которую щелчком прибить можно, иметь над кем-либо власть да еще быть уверенной в праве на произвол! Но мне снова пришлось сдержаться и, отвернувшись, я не сводил глаз с разворачивающегося внизу шествия до самого его окончания. Погода сильно испортилась, если вообще можно было вести речь о наличии здесь погоды: нас всех обдувал штормовой ветер, а небо было дымно-серым и словно таило в себе что-то очень недоброе, обещавшее в самом недалеком будущем страшный черный день. Где, скажите мне, можно было взять такие нервы, которые не перегорели бы все до последнего волокна от носящегося по ним высоковольтного напряжения? Когда «парад» подошел к концу, и последние полки превратились в едва различимые фигурки в сереющей дали, из груди моей вырвался вздох подавляющей, звериной тоски. «Они отчалили туда, где заправляют наши злейшие враги, самые настоящие «живучие», – думал я, потирая лоб, – и этот их ареал знавал и не таких, но… Когда сыны моей отчизны покушались на него, совсем другие люди формировали нашу армию и совсем другое офицерство ими командовало. Но в моей власти – только такие и судьба моей любви – в их руках и на острие их мечей».
На следующий день все генералы, за исключением бессменно сопровождавшего меня псориазника, были разосланы в те три страны, две из которых нам также надлежало усмирить, а одну – прикончить. В последнюю (державу Карла V, коему удалось бежать с континента еще до штурма Мадрида) снарядили почтенную Императорскую рухлядь – ничего сложного от него там не требовалось, только держать ситуацию под контролем, а у меня бы он только без пользы делу путался под ногами. Обгорелый отбыл к берегам северной Африки – наши войска к этому времени блокировали полуразрушенную Константину, а червивому остову досталась величественная Понтийская земля, куда он см отважился проникнуть далеко не сразу, долгое время окапываясь со своим личным гарнизоном где-то на восточной границе. Мы же с псориазником не могли покинуть штаб и прямо в его стенах контролировали исполнение своих приказов. К тому моменту, когда мы начали наступление на Парфию с северо-запада, смяв по пути слабо оборонявшийся городок Торгунди, наши летчики, равно как и флот и ракетные подразделения, потрудились не на страх, а на совесть: вся радиолокационная система вместе с ПВО полностью вышли из строя, аэродромы и морские порты по всей стране были разрушены до основания, от самих зданий министерства обороны и генерального штаба в Герате не осталось камня на камне. Деморализованный противник оставил свои позиции и во всех прочих крупных городах и рассеялся по горным районам. Дорога на Герат была свободна для нас с любого направления, и вскоре к наступавшему с севера корпусу присоединились, форсировав реку Герируд, новые части с запада и приступили ко взятию столицы. Тот день был нашим звездным часом; уже к вечеру город оказался в наших руках, а в течение следующей недели мы с легкостью захватили его пригороды и двинулись на восток. Однако на этом наши первоэтапные успехи закончились: самые лучшие танковые и стрелковые дивизии на тридцать пятой параллели попали в тиски воссоединившихся вражеских армий, выступивших из Мазари-Шарифа с севера и Кандагара с юга, и забуксовали в провинции Бамиан. Вскоре от них ничего не осталось. Не желая смиряться, мы предприняли наступление с востока в надежде свалить Кабул, но все тщетно – нам не удалось углубиться в страну даже на пятьдесят километров. Тем временем парфяне в три дня освободили Герат, жестоко перебив все находившиеся в нем наши отряды. Я начинал нервничать, и мы с генералом зачастили перебрасываться отборными ругательствами. Он настаивал на том, что сначала мы должны занять Балх, Мазари-Шариф и Кандагар (последний и вовсе нужен был как воздух) и только тогда будет оправдана вторая попытка осады столицы, а мои непрекращающиеся истеричные, беспорядочные бомбежки пустых городов для них – что комариные укусы. Наши удалившиеся и действовавшие в одиночку коллеги и то могли похвастаться более завидными достижениями: в Атласе, после разгрома правительственной гвардии и сдачи Константины, словно костяшки домино, падали Сетиф, Беджая, Блида, Алжир, Эш-Шелифф, Мостагенем и, наконец, Оран, где наш победоносный гангренщик остановился собраться с силами. Понтийскую империю трясло ничуть не слабее – на средиземноморском фронте в один день капитулировали Измир и Маниса, а затем та же участь постигла Искендерун и Латакию, на востоке сложили оружие оборонители Мосула. В конечном итоге, в то время, пока нас с псориазником оттесняли за Хайберский проход, вся Малая Азия была оккупирована зачервленным генералом и под занавес, к его вящему довольству, после ожесточенного сопротивления пал Батман. Некоторые города, такие как Иерусалим, Амман и Халеб, остались совершенно пустыми, и, чтобы довершить работу, его армия сравняла их с землей. Что касается европейского фронта, где орудовал наш самый пассивный товарищ, – там солдаты прочесывали некогда оживленные и густо заселенные европейские мегаполисы (Рим, Мадрид, Берлин и другие), иногда натыкаясь на сидящих и лежащих среди руин затравленных, ополоумевших, на ладан дышащих побежденных потомков Иафета, последним отчаянным движением перерезающих себе горло или разряжающих обоймы в свою плоть. Теперь там воцарился новый Император, одного взгляда на которого было достаточно, чтобы начать оплакивать отчизну. К нам откуда-то поступали сообщения, что там, где раньше находились Канада, Гренландия, Исландия, Британия, Ирландия, Скандинавия и северная полоса России, все оказалось затоплено растаявшими арктическими льдами. О том, насколько отличается положение вещей на южном полюсе, я ничего не знал – меня просто-таки доканывала застойная ситуация в Парфии, и ни на что другое я переключиться не мог. После того как я, не внимая предостережениям генерала, обрушил на столицу очередной град бомб и ракет, наша армия, все еще пытавшаяся окружить Герат, провела ряд весьма удачных маневров, в результате которых нам удалось отвоевать небольшие кишлаки Карух, Кохсан и Адраскан, блокировав перевал Сабзак, являющийся важным коммуникационным звеном, и ликвидировать крепость в районе хребта Сафедкох, воздвигнутую на подступах к Герату. И вроде бы город должен был сделаться как никогда уязвимым, но мой план по его молниеносному взятию потерпел полный крах, и, обессилев, я снова переложил все на плечи генерала. Тот давно этого добивался и стал действовать с предельной осмотрительностью и расчетливостью, но какой именно стратегической линии он тогда придерживался, я не уловил, так как погрузился в депрессию. Но от столицы он на долгое время отстал и весь сосредоточился на коварном Кандагаре. Псориазник самоуверенно обещал, что возьмет его, в чем я изрядно сомневался. В качестве подготовительных мер он долго колдовал над Белуджистаном и соседней провинцией Гильменд, устраивая какие-то залихватские ловушки для скрывавшихся в горах и пустынях парфянских партизан. Не ручаюсь за достоверность, но полагаю, что прошли еще полтора изматывающих месяца, когда этот второй по величине город Парфии перешел под наш контроль. Я словно очнулся от амнезии и по новой принялся забрасывать страну всем, что только могло взрываться. Но на этот раз псориазник выговорил мне, что по моей милости мы понесли недозволительно крупные потери в технике и впредь он берет ведущую роль в командовании на себя, если мне дорога будущая победа. Я уныло повиновался, доверившись его полководческой мудрости, и, чтобы хоть чуть-чуть приободриться, следил за реляциями наших союзников. В Атласе все было без сучка, без задоринки – тамошний наш представитель уже закидывал в свою копилку Фес, Касабланку и Марракеш, – легкости, с которой ему это удавалось, невозможно было не удивляться. Сокрушитель Понта не отставал от него – подмяв под себя всю турецко-кавказскую часть страны (разве что Адана оказалась ему не по зубам), он по цепочке подгреб Хомс, Дамаск, Хайфу и Тель-Авив. Среди важных пунктов его программы оставался еще Бейрут, да и вообще – западная, прибрежная часть территории бывшего Ливана, включая города-порты – Триполи и Сайда, но и их звезда должна была вот-вот закатиться. Пролетело еще несколько недель, и однажды повеселевший псориазник доложил мне о поверженном Мазари-Шарифе, причем в его штурме принимали участие батальоны, которые скостил нам щедрой рукой Император. Если это было намеком на истощение у нас собственных военных ресурсов, то дело – дрянь. Но все же раскисать было рановато, особенно когда генерал уточнил, что из соседствующего с Мазари-Шарифом Балха парфяне оказались выбиты еще два дня назад. Это немного обнадеживало и позволяло рассчитывать на вторичное взятие Герата, и состояться оно должно было в самом крайнем случае через две недели. Мы подготовились предельно основательно и снарядили группу захвата, которая должна была прибыть на двух вертолетах, сопровождаемых истребителем, высадиться прямиком в центре столицы и захватить импровизированную штаб-квартиру парфянского военно-разведывательного управления. После этого наши войска должны были беспрепятственно войти в город, который, таким образом, снова переходил в наше полное распоряжение. Но все оказалось не так торжественно. Не успев даже добраться до центра, оба вертолета, а следом и истребитель, горящими обломками рухнули на гератскую землю, стало быть, хитрые парфяне припрятали где-то уцелевшие средства противовоздушной обороны. Я был просто вне себя и, исполненный твердых намерений лишить их этого козыря, снова перетянул одеяло на себя и в ту же ночь отдал приказ атаковать Герат с высоты не менее десяти тысяч метров, настаивая на применении самонаводящихся бомб с элементами искусственного интеллекта. Псориазник как всегда обвинил меня в нарушении выработанного им плана, говорил, что я офонарел с голодухи, но на следующий день я скромно устранился и полностью развязал ему руки. Столь долго подготовляемое нами взятие Герата состоялось, по крайней мере, центр города наши захватчики честно прибрали к рукам. Но, в отличие от первого раза, победа выглядела за уши притянутой, на лицо было много недоработок, поэтому неудивительно, что нашим силам подмоги так и не удалось продраться к городу, и уже через несколько дней командиры, которые по нашим расчетам должны были войти в состав военного совета в Парфии, сообщили нам, что при сложившихся обстоятельствах они не смогут долго удерживать столицу, тем более – осуществлять командование удаленными воинскими частями, так как, по сути, оказались в окружении. Нам следовало расценивать это как указание на то, что мы должны вызволить еще могущих нам пригодиться людей из ловушки, в которую сами их загнали. Псориазник заметил, что лучше так и поступить, ибо сейчас совсем не время для бравады. Отправленные в Парфию вертолеты почти в последний момент забрали несостоявшихся наместников. Итак, вторая попытка обезглавить страну живучих с треском провалилась. Немного спустя мы потеряли и недешево доставшийся Кандагар; и хотя этого псориазник им не спустил, заставив снова уйти оттуда, я видел все меньше и меньше перспектив победить и скоро окончательно отошел от дел. Наше противостояние приняло вялотекущий характер с короткими локальными стычками и ни к чему не приводящими робкими атаками с воздуха.
А потом я снова начал искать забытья в ночных прогулках по коридорам больницы, о чем на время забывал в период активных боевых действий. Я призывал себя взглянуть на жизнь глазами реалиста, потому как не по Сеньке шапка – то, чем я сейчас занимаюсь. С другой стороны, уж если покоряться судьбе, то покоряться до конца, а не только там, где это потешно. Надо сделать все, что в моих силах, моя любовь, безусловно, этого стоит. Почти все этажи здания я знал как свои пять пальцев (тем более, что и число их совпадало), разве только не заглядывал в подвал и на чердак. И никого больше ни в темных коридорах, ни в палатах (этих убогих казармах) не попадалось мне. По обыкновению, я думал обо всем и ни о чем; помню, как я, между прочим, задался вопросом: «Что-то никаких донесений от захватчика Понта… Может, он там уже – того?… Отпрезирался?» Всего один памятный раз мое сомнамбулическое одиночество было нарушено. Ничего подобного я не ожидал, несмотря на свой солидный уже стаж колобродничанья. Когда мое ухо перехватило чуть слышное шуршанье за одной из дверей, мимо коих я проходил, я сначала и не поверил слуху, но подумал, что большой беды не будет, если я мельком проверю помещение. Шагнув в него с рассеянным видом, я приготовился быстро окинуть взглядом до жути знакомое нищенское убранство и, удостоверившись в полной безлюдности, идти дальше, но невольно замер, когда увидел за столом, на который падал скупой (ватт на 20, не больше) свет подвешенной к потолку лампы с оголенным проводом, женщину с газетой в руках. Когда я зашел, она сидела на табуретке, повернувшись ко мне профилем, но при виде меня тут же отбросила в сторону свое чтиво и, развернувшись всем корпусом на заскрипевшей табуретке, громко и наигранно-развязно обдала меня потоком слов:
– Привет! Заходи, не стесняйся! Извини, присесть тебе негде, но можешь на столе устроиться, если хочешь! Вот, доисторическую прессу читаю. Тридцать пять лет, а ума нет, – закончила она уже с меньшим воодушевлением и виновато улыбнулась не столько устами, сколько масляными глазами, отражавшими свет экономичной лампочки. Кажется, эта солдатка не узнала во мне Генералиссимуса, а может и перепутала с кем-то. Ни слова не промолвив в ответ, я с минуту молча изучал ее. Она обладала широкоскулым лицом с жалостливыми темными глазами, чуть вздернутым носом и припухшими губами; на щеках виднелись неяркие веснушки. Не очень длинные русые волосы были зачесаны назад и схвачены в короткий хвост, открывая, таким образом, прорезанный тремя глубокими морщинами низкий лоб. Больше ничего мне из ее лица не запомнилось. Одета она была в светлую
– А ты почему не на фронте?
– Я в резерве, – отвечала она с нотками игривости, все еще сидя и глядя на меня снизу вверх, – как дочку похоронила, так через год и загремела в резервисты…
Я подумал, что если она сейчас начнет жалиться, рассказывая слезливые истории о своей дочери, о том, как тяжело для нее было потерять ребенка – я прямо сейчас пошлю ее на передовую под Гардез, где моя армия увязала последние дни. Ибо здесь никому не престало вспоминать о родительских чувствах, этом облагороженном эгоизме воздыхателей потомства; да и раньше у меня с этим сортом людей не было никаких точек пересечения. Но нет, она, по всей видимости, отнюдь не искала, в чью бы жилетку уткнуть нос. Разумеется, ей страсть как хотелось мне что-то рассказать, но это должно было существенно отличаться от обыкновенного душеизлияния.
– Знаешь, я никогда самоубийц не понимала, – произнесла она, отведя глаза в сторону и медленно облизав губы, точно погружаясь в какие-то воспоминания, – а с тех пор как благоверный бросил меня с годовалым ребенком, я стала особенно отчаянно бороться за жизнь и ценить ее стократ выше, ведь на моих плечах была забота о любимой дочери, больше надеяться было не на кого. Конечно, примириться с таким его поступком было, чего там говорить, нелегко, не столько даже материально, сколько морально… В тот день, когда все точки над i были расставлены… Мне жутко захотелось, чтобы не только этот день поскорее прошел, а чтобы еще много дней, сотни и тысячи, срочно миновали и оставили эту проклятую дату далеко позади… Только в дочке я и находила забвение и делала это успешно. Так продолжалось двенадцать лет, а когда ее у меня не стало… Ты не поверишь – я увидела мир в совершенно новом ракурсе! Вот именно тогда я поняла и приняла все то, что мне мешало понять и принять мое материнство. Я и до этого была далеко не толкушкой, это я в начале о себе в шутку так сказала, чтобы ты не испугался, на самом деле – меня бог умом не обидел (скромностью, как видишь, тоже!), но некоторые истины казались мне несовместимыми с опекой ребенка, и мне не оставалось ничего другого, кроме как их отвергать. У каждого из нас есть что-то неприкосновенное, что мешает постижению истины со всей ее беспощадностью. Собственно говоря, материнский инстинкт являлся для меня единственным антидотом против смертельных истин, да и не для меня одной, а для многих весьма неглупых женщин. Иногда такое впечатление складывается, как будто природа нарочно сделал нас столь восприимчивыми к состоянию потомства, чтобы затуманивать нам мозги, мешая разгадать величайшие тайны жизни. Ну ведь правда, мы могли бы в этом преуспеть лучше любого из вас, интуиция – вещь великая! Вы с вашим панлогизмом только больше запутываетесь в паутине бесконечных антиномий и нестыковок и еще имеете наивность брать на себя их разрешение. Молчишь?… Молчание – знак согласия! Жаль, правда, что и мы уже забыли о своих недюжинных способностях и об их нетривиальном применении. Говорят, мужество изжило себя, и мы живем в эру беспробудной феминизации. Вот уж чушь свинячья! На мой взгляд, о какой тут можно говорить феминизации с ее романтизмом, утонченностью и загадочностью, когда имеет место самая настоящая гермафродизация! А как еще назвать процесс, в ходе которого люди как будто напрочь забывают о всяких половых различиях и особенностях, когда для них самое интимное, сакральное и некогда тщательно оберегаемое от посторонних глаз и ушей легко становится темой пошлейших в своей беспринципной непринужденности демагогий, в которых даже элементарная интеллектуальность не ночевала, чего уж там заикаться о благоговейной стыдливости или чувстве священного! Или еще говорят о том, что секс-де обожествили. Хм, ну если ЭТО – обожествление, то я – Мерлин Монро! Да разве ж с божеством так обращаются? Разве его имя поминают всуе? Секс постигла та же участь, что и все прочие ценности – его низвергли и растоптали! Его не переоценили, его как раз таки совершенно обесценили! Раньше – вот это я понимаю, обожествление! Ты же не станешь возражать, что и прежде самые впечатляющие подвиги, совершенные самыми благородными рыцарями ради Прекрасных Дам, обязаны своей мотивировкой простейшему желанию сексуального обладания – все мы люди просвещенные и прекраснодушию давно сказали твердое «нет»! Но ты посмотри, как это красиво было, аж за душу берет! Когда ночь с любимым человеком приравнивалась по степени благодатности к восхищению до третьего неба – это ли не почитание возлюбленного божества! А то, что мы щас видим – лишнее подтверждение смерти всех богов… Да я не спорю, женщины тоже по мере сил поучаствовали в глобальной десакрализации и знаешь, почему? Я, конечно, не Хорни, ни фига подобного, но бедным женщинам долго и упорно внушалась добродетель скромности, вплоть до самоуничижения. Но раньше это возможно и было оправдано в силу хотя бы того, что у женщин не было стольких возможностей блюсти свою природную красоту, сколько возникло позже. А когда нечем похвастаться, когда все у тебя и впрямь в более чем «скромном» состоянии, несмотря на расцвет годов, то тут волей-неволей будешь скромничать и стараться упрятать все от чужих оценивающих взоров! Ну а если есть, что продемонстрировать, – так чего же добру пропадать, правильно, да?! – потупив голову, она засмеялась коротким смешком и слегка зарделась. – Ты не думай, я не всегда была такой, как ты щас меня видишь. Но Бог свидетель, я целый год после того события крепилась, как могла, но ни у кого из нас запас сил не резиновый. Были у меня две подруги, но одна, кошелка, провалилась неизвестно куда. Мне ей дозвониться не удалось ни разу, и сама она не соизволила обо мне вспомнить. А вторая, хоть и трубку брала через раз (от нее мне входящих ни в жизнь не было), но после пяти минут разговора она кому-нибудь непременно становилась нужна – гости ли к ней перли или кто-то по телефону пробиться пытался – и болтовня наша прерывалась. Короче, от нее у меня стресс только усугублялся. Ну а там уже события развивались по наезженной колее: захотелось покоя и ничего, кроме покоя. А чтобы в ящик сыграть было не так страшно… Я такую картину загробной жизни себе вывела, «эсхатология для самых маленьких» я бы это назвала, – и она подавила новый смешок, – суть ее в том, что со смертью тела мы переправляемся в мир, являющийся как бы зеркальным отражением нашего, то есть внешне жизнь там ничем не отличалась бы от жизни, которую мы покинули – те же лица и обстановка, те же субъекты и объекты, с той лишь принципиальной разницей, что там она (жизнь) была свободна от всяческих роковых ляпсусов, иначе говоря, предопределение там – обеими руками за тебя, поэтому все дни и ночи у тебя проходят без малейшего эксцесса… Живешь и дышишь полной грудью до той поры, пока не забудешься вечным сном… К несчастью, я слишком серьезно отнеслась к этой космогонии собственного производства, поэтому была не очень-то довольна судьбой, когда выяснилось, что все самоубийцы подлежат срочному поголовному призыву в армию и только потом… Может быть, и сподобятся Небытия. Несправедливо, скажи?… И так двенадцать лет всю мужицкую работу выполняла, еще не хватало мне в армии служить! Это я предвосхитить не могла, а если и предвосхищала, то, учитывая мое тогдашнее состояние души… Когда тебе так тошно, то кажется, будто ты постигла все, что только можно постичь, что нет для тебя больше ничего неизученного, ничего неопробованного и неиспытанного! Словно у тебя за несколько жестоких, убойных мгновений уложились в голове философские, научные и творческие достижения всех времен и народов, вся жизнь тебе представляется старой, примитивной, скучнейшей игрушкой, которую ты еще в детстве изучила вдоль и поперек, а все высокие материи и неэвклидовы геометрии – набившее оскомину дважды два четыре… Нет больше ничего, что обычно делает жизнь жизнью, потому что та страшная ЯСНОСТЬ, что вносит в нее трагедия… Эта ясность выжигает внутренний взор! Такой, знаешь ли… Своего рода оргазм навыворот получается: секунды наивысшего страдания, по прошествии коих оно медленно идет на спад, и с тебя уже вполне достаточно – ощущаешь себя уничтоженной… Что-то мы все об одном и том же долдоним!.. – спохватилась моя собеседница в очередном приступе нервного смеха, быстро тающего подобно дыму от сигареты. – Ты-то мне расскажи – какими судьбами, а то все я да я… – и она посмотрела на меня с наибольшей пристальностью и плохо скрываемым нетерпением, готовая услышать что-нибудь, не уступающее в увлекательности рассказанному ею. Я по-прежнему стоял, даже не пытаясь о что-нибудь облокотиться, не говоря уже о том, чтобы присесть. Наши взгляды скрестились, и я коротко ответил:
– Если я тебе и скажу, кто я и что здесь делаю – ты все равно не поверишь.
С этими словами я повернулся к выходу, услышав вслед: «Да погоди ты!» Но я же теперь почти как бесплотный дух, застывший перед непроницаемым маревом ожидания, и истосковавшиеся по ласке одиночки меня не заботят. Да еще и мой товарищ-командарм возьмет и настучит о «неуставных отношениях» (несмотря на тесное сотрудничество, я по-прежнему не доверял ему). Больше я эту женщину не встречал, о чем ни разу не воздохнул.
Шел уже третий месяц, как мы второй по счету раз взяли Герат и благополучно вернули его обратно. Все еще слабо веря в достижение приоритета над несгибаемыми парфянами, я, тем не менее, отчетливо видел, что на северо-восточном направлении боевые действия активизировались, как никогда прежде; подобную активность можно было наблюдать, пожалуй, что только в начале кампании. Я уже снова начинал верить в успех моих солдат, но все равно известие о взятии Кабула стало для меня громом среди ясного неба. Значит, есть у нас еще порох в пороховницах, раз самый крупный из парфянских городов не устоял перед нашим натиском! За ним последовал более мелкий, но не менее приятный в роли трофея Джелалабад. Моя реакция не заставила себя долго ждать – я вновь подключился к планированию некоторых операций, нарушая рабочую обстановку толстошкурого коллеги, уже привыкшего принимать решения без моего ведома. К слову сказать, его состояние впервые за все время моего иждивенчества стало внушать мне серьезные опасения. Он заметно исхудал, движения его сделались непривычно заторможенными, и все больше крови выходило из разодранного, словно обструганного рубанком, тела. Вдобавок у него открылся сухой, грудной кашель, порой с непонятным, пугающим треском, как будто сами его легкие изнутри заросли такой же псориатической коркой. Только сейчас я проникся к нему более дружественными чувствами, сочетавшими в себе по преимуществу уважение и сострадание. Этот человек вкладывал всего себя в дело, ничего, по сути, ему не сулившее, тогда как я, втайне надеявшийся на извлечение хотя б самой паршивой выгоды, если мне откажут в крупной, все время берег силы, и вклад мой был достаточно сомнителен. А ведь этот богатырь тоже был не железный и запросто мог не дотянуть до окончания войны – и тогда для меня все пропало. При всем том я не смел поторапливать его с третьей попыткой взятия столицы, понимая, что необходимо особенно тщательно к этому подготовиться, так как четвертого шанса, скорее всего, не будет. Согласно донесениям нашей разведки, укрепленностью Герат нисколько не превосходил Кабул, скорее даже уступал ему, да и вообще, нам удалось порядком вымотать парфян, несших последнее время все более ощутимые численные потери. Все их крупнейшие города находились в нашем распоряжении, а в целом в территориальном отношении мы контролировали не меньше трети страны. В один прекрасный (и особенно пасмурный) день мы приняли обоюдное решение о штурме, задействовав для этой цели ни много, ни мало – двухсотпятидесятитысячную армию (для сравнения: оборонительные силы Герата составляли не более сорока тысяч человек), не считая орудий, техники и авиации. Помню, как на следующее утро генерал явился ко мне совершенно разбитый, изо рта и из носа у него лились потоки крови, заляпавшей всю шею и грудь. Я ужаснулся его состоянию, но не допытывался у него о причинах; скорее всего, он провел бессонную ночь, нервы его были на пределе. У меня же закралось сомнение – а стоит ли столица таких жертв? Неужто с ее взятием что-то принципиально изменится и укрепит наше еще слишком шаткое господство? Может быть, имеет смысл отложить наступление на Герат до лучших времен, а пока переключить внимание на несдавшиеся провинции? Но вносить поправки было уже не своевременно, и битва за Герат началась. Я зорко следил за ее ходом и к вечеру почувствовал сильнейший прилив адреналина: мы потеряли четыре пятых пехотных войск и почти все танковые, а в восточной части города парфяне начали переходить в контрнаступление. Если бы не подкрепление, подоспевшее из соседней провинции Бадгис, оккупированной нами южнее реки Мургаб несколько дней назад, – нас ожидало бы позорное поражение. Но свежие силы сделали свое правое дело, и меньше, чем через час сопротивление защитников Герата было окончательно сломлено. В третий раз Парфия потеряла столицу, лишь немногим удалось бежать на запад. Наученный горьким опытом, я не спешил отдаться бесконтрольному ликованию. Больше всего меня занимал вопрос – как долго мы будем на коне? Враг попытался отобрать город уже на вторые сутки, загнав нас в осадное положение. Наша армия напрягалась, как могла и с каждым днем таяла; псориазник теперь дневал и ночевал в моей комнате – любая лишняя ходьба его изнуряла. Испытываемые нами трудности совпали с накалившейся обстановкой в Понте: мечта идиота сбылась, и червячник заполучил свой любимый Бейрут, а с ним – и побережье Ливана, но после этого ему пришлось три дня заново отвоевывать Батман, освобожденный не дремавшими понтийцами. Через некоторое время я уже не мог обманываться, ибо все говорило о том, что дни оккупации нами Герата сочтены. К чести моих воинов следовало бы сказать, что в этот раз они до последнего тянули время. Более того – сдав последний квартал, остатки армии каким-то чудом соединились с полуразгромленными полками, мертвой хваткой удерживавшими восток Парфии, и на каком-то предсмертном автоматизме пытались продолжить завоевания. Уму непостижимо, но им и здесь удалось на три пера ощипать синюю птицу. Первой жертвой оказался уставший от сопротивления Гардез, после чего мы фактически получили контроль над всей провинцией Пактия (за вычетом одного неуступчивого городишки под названием Хост); за сим стало известно о капитуляции Кундуза и блокаде Ханабада – второго по величине населенного пункта провинции Кундуз. Но то были наши последние достижения в пропитанной кровью и дымом Парфии. Весь следующий месяц оказался ознаменован неразрывной чередой потерь завоеванных нами территорий и оттеснением нас к югу – в Белуджистан и к самым берегам Аравийского моря, где и находили смерть все чудом оставшиеся в живых. Кабул, Кандагар, Мазари-Шариф и остальные города и кишлаки сбрасывали наше иго с хронологическим интервалом в несколько дней; единственным плацдармом для нас оставалась деревушка Дживани, расположенная на двадцать пятой параллели, сиречь на самом отшибе страны, отступать откуда можно было лишь по морю. В довершение всех бед парфянские диверсанты лишили нас девяноста процентов техники – от фургонов до авианосцев, частично уничтожив, частично захватив ее. Не знаю, на что я уповал, но окончательное поражение не сразу представилось мне во всей безжалостной очевидности, я все еще допускал мысль, что неким неизвестным мне образом, словно по волшебству, дело примет более перспективный оборот. Генерал совсем зачах, с лихвой отражая состояние своей армии. Однажды я вошел в кабинет и чуть не поскользнулся на полосе крови, тянувшейся от входа к столу, за которым сидел еще живой полководец, подперев голову рукой; время от времени он вздрагивал, теряя последнюю кровь, толчками вырывавшуюся из огромных, вызывающих ужас и дурноту дыр в теле. В рамки псориаза или еще какого объекта дерматологии это изуверство не укладывалось: скорее, можно было подумать, что его покусали обезумевшие лошади. Дышал он тяжело и с присвистом, из чего я заключил, что он умирает. Я так и застыл, не смея тронуться с места или произнести слово. Но генерал почувствовал мое присутствие и мертвецки тихим голосом выговорил:
– Разрешите доложить, товарищ Верховный Главнокомандующий… Война окончена, мы проиграли…
Я не верил ушам, мне бы следовало заранее зацементировать их!
– Как так?!! – возопил я благим матом, и с этим криком из меня унеслись все силы, – но ведь мы НЕ МОЖЕМ проиграть!
– Очень даже можем, раз сделали это, – отвечал он прерывающимся хрипом, размазывая дрожащими руками кровь по подбородку. – Мы с тобой идиоты, за что и поплатились.
– Но мы же не можем!.. У нас же есть еще резервы и… ну…