Дым отечества(часть первая)
Шрифт:
Дело Огилви слушали ровно день. Дело Огилви слушали целый день, ибо он представил свидетелей, которые показали, что Елизавета Огилви, вторая жена покойного Александра и мачеха истца, помрачила разум мужа, прибегнув к колдовству, и вызвала у него ненависть к родному сыну посредством восковых фигурок. Парламент с большим удовольствием внял страшным откровениям, выслушал всех — а затем поинтересовался, может ли Джон некогда Гордон, а теперь Огилви, что-либо заявить по существу дела. И Джон ныне Огилви встал и сказал, что его приемный отец был человеком предусмотрительным, дотошным — и, видимо, очень хорошо знал сына. Ибо перед тем, как лишать наследства свою плоть и кровь, барон Александр посетил ученых докторов обеих конфессий — и получил от них свидетельство, что разум и тело его чисты от следов злого колдовства и воля его свободна. Вернее, свидетельств он получил три — вот они. От службы архиепископа, от духовника королевы-регентши… и от высокоученого доктора Нокса.
Следом за свидетельством от высокоученого объявился и сам высокоученый доктор собственной персоной — и выступил с речью перед парламентом. Из речи той следовало, что колдовства не существует и существовать не может, что колдовские обряды — суть мракобесие идолопоклонников, что ни одна сила, враждебная человеку и Господу,
— Он дурак, этот аурелианец, — бормочет Джон, — но я его сразу понял. Как услышал, так и понял. Ну нельзя же, чтобы вот так, рядом, даже дотронуться можно… и никак. Тут и трезвым полезешь — сил ведь нет. Не знал бы, что замужем была, думал бы — девочка. Ведь поглядит-повернется — и все, и ты пропал. А она и не видит, что пропал.
Спятить можно, это ж он о нашей Марии… об этих костях, капризах и позах; да рядом с ней даже его мачеха-супруга, на грани почтенной старости и то больше на женщину похожа, больше в ней женского, настоящего — а вот гляди ты, влюбился Джон в эти кости. Что смотрит он в эту сторону, с самого начала видно было, а что влюбился… это новость. И Арран-младший туда же. Марию воспевать и нахваливать. То как Шателяр покойный — про Диану, то как лошадиный барышник на ярмарке. Но этому любая голова под короной хороша. Переглянулись с Джорджем, когда гости поминали Шателяра — а он, кстати, тоже влюбиться успел и был искренне уверен, что никакого вреда королеве не причинит, только нежеланный ему и такой вредный для веры брак расстроит, и будет дальше наслаждаться близостью к предмету чувств. Осел все-таки, и понятия о любви совершенно ослиные. Джон — он не из таких. Ему, бедняге, предмет чувства подавай. Со взаимным чувством — и никак иначе.
— А вы ее украдите и увезите, — говорит Джеймс. — Она когда верхом, в дороге и без свиты — совсем другая и все понимает. Я-то знаю, я ж ее из Аурелии как раз и украл. Сам удивился… Она, слышите, она яблоки из чужого сада воровать лазила. Полную пазуху набила, а они зеленые еще. Украсть, увезти — уговорить… а остальные, ну куда они потом денутся?
Джон достаточно пьян, чтобы не увидеть подвоха — и заснет себе, счастливый, в обнимку с этой мыслью. А к утру забудет. А если даже и не забудет, то утром он будет твердо помнить, что он не сам по себе, что он наследник двух семейств — и не может погубить всех, кто от него зависит, неосторожным поступком.
Если утром после попойки вы просыпаетесь в объятиях городской стражи и обнаруживаете, что все, что у вас убыло деньгами и мелкими ценными предметами,
вам же и добавилось синяками и шишками, ибо материя неизменна и неуничтожима, то в этом нет ничего странного, увы, хотя после двадцати это уже обидно. Впрочем, в
Дун Эйдине давно уже нет городских стражников, настолько глупых, чтобы не узнать или «не узнать» лорда-адмирала. Если утром после попойки к вам домой является вся та же городская стража со списком жертв и разрушений, напоминающим скорее отчет Вельзевула о последнем дне Помпей, в этом тоже нет ничего странного — но справиться с этой напастью проще. Если утром после попойки — в Орлеане, только в Орлеане — вас задерживают люди короля с вопросом: а куда подевались те молодые дворяне, с которыми вы вышли поговорить — это повод налить вина гостям и себе и с подробностями рассказать, куда. Поединки не запрещены, а если у покойников отыщется возмущенная родня, значит у ночного веселья будет интересное продолжение. А вот что прикажете делать, если утром после попойки вас будит половина гвардии Ее Величества и несколько ошалевший от такой оказии капитан-аурелианец с приказом об аресте по обвинению в государственной измене? Тут остается предположить, что и у королевы вчера выдался неожиданно веселый денек, а сегодня закономерным образом болит голова и приходят в эту болящую голову такие вот несуразности. И гораздо проще сдаться и уже после того выяснять, в чем же состоит измена. Тем более, что на драку или побег все равно никаких сил нет.
И скребется только через похмельную одурь простой такой, незатейливый вопрос: а где младший Арран? Не то чтобы так
Если дело в нем — то что ж он такого мог сказать? А если не в нем, то хорошо, что его нет. Джон Гордон-Огилви мог бы наломать дров, но он спит беспробудно.
Алебардисты посмотрели и решили не будить, а унести так. Джордж сам, возможно, и ушел бы — но брата ему не утащить, так что он тоже не шумит. А вот наш новый друг и родич… он конечно дурак и сволочь несказанная, но его, в свое время, вся Аурелия — от Орлеана до моря — ловила и не поймала. И не потому, что плохо ловила. И если представить, что ему могло ударить в голову при виде гвардейцев… то лучше с похмелья не представлять.
Рассовали по камерам дворцовой тюрьмы — только и названия, что тюрьма, только и название, что камеры, а по виду гостевые покои, а решетки на окнах и в богатых домах ставят. Разве что за дверью — стража; впрочем, сбежать отсюда ничего не стоит даже и без помощника, а помощники найдутся, чего уж, но торопиться некуда и незачем: побегом утвердишь любое обвинение. Сначала — посмотрим, послушаем… погостим в королевском замке, под крылышком у голубицы нашей, узнаем, что голубице под хвост попало — тогда и будем решать. Так что можно воды выпить, много, и спать. Совесть наша чиста, пред королевой мы невинны, а клевета не грехи, на грудь не давит. Одно плохо: никто ничего не говорит. И не потому что не хочет — не знают. Стража не знает, посетители, по первому слуху набежавшие и дальше стражи не прошедшие, тоже не знают — пропустить их не пропустили, но языки-то у них есть.
И у стражи есть. В Орлеане, да, было бы понятно. Кто-то что-то играет. Но у нас?
Где-то после заката задремал, проснулся от того, что по лицу шлепают маленькие мягкие лапки, икнул от удивления, открыл глаза — и увидел кошку-чернуху. Глаза желтые, один ус белый. Та самая. Пошла себе по следу и пришла?
Никто больше не показывался — до ночи, и до следующего утра, а потом вернулся в Дун Эйдин лорд протектор, и младший Арран, позавчерашний собутыльник, тоже оказался ввергнут в узилище, и узнал об этом Джеймс не потому, что тщательно расспрашивал или много посулил страже, а потому что страже самой хотелось с кем-нибудь поделиться подробностями. Арран, как и ожидалось, затеял драку, а потом с ним случился припадок. От негодования, надо понимать. Отливали водой, ставили арестанту пиявок. С ланцетом подойти не рискнули — пиявка все же промахнуться не может и больше нужного не съест, да и ткнуть ею никого нельзя. А заключенный вопил, что раскрыл, мол, преподлейший заговор против особы самой королевы, а ему отплатили презлым за предобрейшее, а все лорд-его-ублюжество-протектор, чтоб ему, выродку незаконнорожденному, следующее поколение выродков же породить, самому с собой совокупившись. Джеймс не сомневался, что Арран орет искренне, ровно то, что у него на уме, без всякой мысли, задней или передней, — и уж точно никого не предупреждает, скотина этакая, и именно ему все и обязаны арестом. Будь это не Арран, а Джон Гордон — все было бы просто: попался первым, понял, откуда ветер дует, и шумит, чтобы вопли его разошлись как над водой, подальше, погромче, чтоб все говорили одно и то же. Но Арран — другое дело. Что ему в голову взбрело — уясним потом, а что делать — спасибо, теперь понятно.
Заговор он разоблачил. Против особы… Я тебе покажу заговор, жених, грядущий во полудне, я тебе такую сказку устрою, что ты сам в нее поверишь. Ты еще сто раз пожалеешь, что со мной мирился, Иуда. Джеймс закинул руки за голову, улыбнулся мечтательно, представляя грядущую очную ставку… и заключил про себя: а библиотеку я не верну. Что к Хейлзам упало, то пропало. Разбойники мы или нет?
Выслушав обвинения, Джеймс хохотал до слез, нарушая всю мрачную торжественность момента — и не затыкался, пока ведущий следствие Аргайл не начал коситься так, что понятно: еще немного и тоже начнут пиявок ставить. Принудительно. Мерзость эту лечебную на себе вынести — лучше сдохнуть от удара, так что пришлось ржание прекратить и начать объясняться… а что ж там объясняться? Арран, Его Светлости герцога Шательро сын законный, единственный, наследный, в гостях пребывая, в который уже раз завел жалобу о том, как хочет добиться руки Ее Величества — и просил совета. Вот я ему и посоветовал с пьяных глаз. Пошутил. Стыдно, конечно. Готов принести Ее Величеству самые покаянные извинения и на коленях молить о прощении. Арчибальд Кэмпбелл, который уже четыре года как граф Аргайл, тут чуть нырнул вперед и вид принял такой, будто нечаянно проглотил свою гербовую кабанью голову вместе с клыками. И попросил объяснить подробнее. Джеймс с удовольствием объяснил. И жалобы страстного влюбленного процитировал. Почти дословно. Или просто дословно. Писец не краснел, они люди ко всему привычные. А Джон Гордон, между прочим, женатый человек и разводиться ему, католику,
заблуждения не велят — и хоть кто-нибудь слышал, чтоб он об этом заговаривал? Вы у его жены поинтересуйтесь хотя бы. Хотя всем известно, что там за брак… но вы понимаете, что я советы Джону Гордону начал бы давать с того, как развестись и с предложения написать письмо одному моему дальнему родственнику и в некотором роде товарищу, чтобы он с отцом поговорил, а отец у него сами знаете кто… а теперь скажите мне, Господа нашего ради, хоть кто-нибудь, хоть где-нибудь слышал, видел, замечал, чтоб я в ту сторону?.. Джордж Гордон тоже женат, у него еще медовый месяц не истек, а вы вот молодожена схватили, разлучили… так что Гордоны оба тут ни при чем, а Аррану — да, советовал. Каюсь. Mea culpa. Ибо во хмелю буен и невоздержан. Горе мне… Но уж за то, что ему, дураку, уже на трезвую голову примерещилось, на мне ответа нет. Да проснитесь же вы наконец, вы меня, что — первый день знаете? — пусть Аргайл к кабану еще и ежа проглотит, — Когда я заговоры устраиваю, пострадавшие о том последними узнают — и совсем не сразу. Вот, вы же сами подтвердить можете — когда я у вас и у вашей Конгрегации альбийские деньги увел, вы когда о том услышали? Через неделю. А Людовик Аурелианский когда узнал, что у него родственницу украли? Вот то-то. На очной ставке с обвинителем Джеймс жалел лишь о том, что производится она не прилюдно, не на площади — или хотя бы не в парламенте. Такое представление даром пропадает, разве ж малый тюремный зал — это сцена? Ящик простой, пол да галерея, и звука никакого. Разве ж писцы — это свидетели? Разве некие особы в масках и плащах — это свидетельницы? Писцы и фрейлины, конечно, фрейлины, мы поверим… вон та, средняя, наверняка на табуретку взгромоздилась, чтобы над остальными на голову возвышаться. От такой публики ни свиста, ни аплодисментов не дождешься. Обидно даже как-то. Зато приятно, что память хорошая и подводит редко, даже после щедрых возлияний, и все давешние комплименты лошадника и восторги лавочника летят в Аррана как камни из пращи.