Дым отечества
Шрифт:
Во втором окне справа появляется Литвинов,
выглядывает в него и смотрит налево.
Человек в серых очках (бесстрастно). Какое проклятое… проклятое время…
Тургенев (отодвигает шахматную доску, берёт в руки книгу и читает из романа «Дым»). Он стал следить за этим паром, за этим дымом. Беспрерывно взвиваясь, поднимаясь и падая, крутясь и цепляясь за траву, за кусты, как бы кривляясь,
Литвинов. Дым, дым.
Тургенев (читает). И всё вдруг показалось ему дымом, всё, собственная жизнь, русская жизнь – всё людское, особенно всё русское.
Литвинов. Всё дым и пар, всё как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности все то же да то же; все торопится, спешит куда-то – и всё исчезает бесследно, ничего не достигая; другой ветер подул – и бросилось всё в противоположную сторону, и там опять та же безустанная, тревожная и – ненужная игра.
Тургенев (читает). Вспомнилось ему многое, что с громом и треском совершалось на его глазах в последние годы… Вспомнились горячие споры, толки и крики у Губарева, вспомнился и генеральский пикник…
Литвинов. Дым и пар.
Тургенев (читает). И даже всё то, что проповедовал Потугин … дым, дым, и больше ничего.
Во втором окне слева появляется Потугин,
выглядывает в него и смотрит на Литвинова.
Человек в серых очках выходит к правому краю сцены и встаёт вполоборота так, чтобы видеть и слышать разговор Литвинова и Потугина.
Потугин. Если вы позволите, я сам себя рекомендую: Потугин, отставной надворный советник, служил в министерстве финансов, в Санкт-Петербурге. Надеюсь, что вы не найдете странным… я вообще не имею привычки так внезапно знакомиться… но с Вами… Так я не беспокою вас?
Литвинов. Помилуйте, я, напротив, очень рад.
Потугин. В самом деле? Ну, так и я рад. Я слышал об вас много; я знаю, чем вы занимаетесь и какие ваши намерения.
Литвинов. Да, пожив в деревне, я пристрастился к хозяйству и понял, что имение моей матери, плохо и вяло управляемое моим одряхлевшим отцом, не даёт и десятой доли тех доходов, которые могло бы давать, и что в опытных и знающих руках оно превратилось бы в золотое дно. Но я также понимал, что именно опыта и знания мне недоставало, и отправился за границу учиться агрономии и технологии, учиться с азбуки. Четыре года с лишком провел в Мекленбурге, в Силезии, в Карлсруэ, ездил в Бельгию, в Англию, трудился добросовестно, приобрел познания.
Потугин. Дело хорошее. Ну что, понравилось Вам наше Вавилонское столпотворение у Губарева?
Литвинов. Именно столпотворение. Вы прекрасно сказали. Мне всё хотелось спросить у этих господ, из чего они так хлопочут?
Потугин (вздохнул). В том-то и штука что они и сами этого не ведают-с. В прежние времена про них бы так выразились: "Они, мол, слепые орудия высших целей; ну, а теперь мы употребляем более резкие эпитеты. И заметьте, что, собственно, я нисколько не намерен обвинять их; скажу
Тургенев (читает). Литвинов с возрастающим удивлением слушал Потугина: все приемы, все обороты его неторопливой, но самоуверенной речи изобличали и уменье и охоту говорить. Потугин точно и любил, и умел говорить; но как человек, из которого жизнь уже успела повытравить самолюбие, он с философическим спокойствием ждал случая, встречи по сердцу.
Потугин (уныло). Да, да, это все очень, странно-с. И вот еще что прошу заметить. Сойдется, например, десять англичан, они тотчас заговорят о подводном телеграфе, о налоге на бумагу, о способе выделывать, крысьи шкуры, то есть о чем-нибудь положительном, определенном; сойдется десять немцев, ну, тут, разумеется единство Германии явится на сцену; десять французов сойдется, беседа неизбежно коснется "клубнички", как они там ни виляй; а сойдется десять русских, мгновенно возникает вопрос о значении, о будущности России, да в таких общих чертах, бездоказательно, безвыходно.
Жуют, жуют они этот несчастный вопрос, словно дети кусок гуммиластика: ни соку, ни толку. Ну, и конечно, тут же, кстати, достанется и гнилому Западу. Экая притча, подумаешь! Бьет он нас на всех пунктах, этот Запад, – а гнил! И хоть бы мы действительно его презирали, а то ведь это все фраза и ложь. Ругать-то мы его ругаем, а только его мнением и дорожим, то есть, в сущности, мнением парижских лоботрясов.
Литвинов. Скажите, пожалуйста, чему вы приписываете несомненное влияние Губарева на всех его окружающих? Не дарованиям, не способностям же его?
Потугин. Нет-с, нет-с; у него этого ничего не имеется…
Литвинов. Так характеру, что ли?
Потугин. И этого нет-с, а у него много воли-с. Мы, славяне, вообще, как известно, этим добром не богаты и перед ним пасуем. Господин Губарев захотел быть начальником, и все его начальником признали. Что прикажете делать?!
Правительство освободило нас от крепостной зависимости, спасибо ему; но привычки рабства слишком глубоко в нас внедрились; не скоро мы от них отделаемся. Нам во всем и всюду нужен барин; барином этим бывает большею частью живой субъект, иногда какое-нибудь так называемое направление над нами власть возымеет… теперь, например, мы все к естественным наукам в кабалу записались… Почему, в силу каких резонов мы записываемся в кабалу, это дело темное; такая уж, видно, наша натура. Но главное дело, чтоб был у нас барин. Ну, вот он и есть у нас; это, значит, наш, а на все остальное мы наплевать! Чисто холопы! И гордость холопская, и холопское уничижение. Новый барин народился – старого долой! То был Яков, а теперь Сидор; в ухо Якова, в ноги Сидору!
Вспомните, какие в этом роде происходили у нас проделки! Мы толкуем об отрицании как об отличительном нашем свойстве; но и отрицаем-то мы не так, как свободный человек, разящий шпагой, а как лакей, лупящий кулаком, да еще, пожалуй, и лупит-то он по господскому приказу. Ну-с, а народ мы тоже мягкий; в руки нас взять не мудрено.
Вот таким-то образом и господин Губарев попал в барья; долбил-долбил в одну точку и продолбился. Видят люди: большого мнения о себе человек, верит в себя, приказывает – главное, приказывает; стало быть, он прав и слушаться его надо. Все наши расколы, наши секты именно так и основались. Кто палку взял, тот и капрал.