Дж. Р. Р. Толкин: автор века. Филологическое путешествие в Средиземье
Шрифт:
Thidder went this wrath or schaddo of Ene (Тотчас на судно взлетел трепетный призрак Энея).
Возникает резонный вопрос: так живы эти призраки или мертвы, раз Дуглас использует это слово в обоих смыслах? Можно еще добавить: материальны они или нет? Этот второй вопрос вызван сравнением их с «тенью» (еще одно важное для Толкина слово) и определением wraiths и wreaths в первую очередь исходя из их формы, а не содержания: завиток, спираль, кольцо. Первый же вопрос связан с тем, что призрак может быть призраком чего-то, даже если это что-то настолько неуловимо (хотя и вещественно), как снег, туман или дым. Разумеется, Кольценосцы у Толкина являют собой ответ на все эти вопросы и в очередной раз показывают, что очевидные ошибки и противоречия в древних поэмах могут просто указывать на понимание, недоступное самоуверенным составителям словарей в XIX и ХХ веках.
Живы Кольценосцы или мертвы? В начале книги Гэндальф сообщает о том, что некогда они были
Гораздо позднее, в главе «Битва на Пеленнорской равнине», мы узнаем о том, что главарь назгулов, Повелитель Призраков, был некогда королем-ведьмаком Ангмара — королевства, стертого с лица земли более тысячи лет назад. Значит, ему следовало бы быть мертвым, однако он, очевидно, в той или иной форме жив, то есть находится ровно посередине между двумя значениями, приведенными в Оксфордском словаре. Что касается вопроса о его материальности, то назгул в каком-то смысле не имеет вещественной формы — ведь когда он откинул капюшон, под ним ничего не было. С другой стороны, что-то там должно было быть, раз «был он в короне, но без головы». Кроме того, он и его товарищи могут совершать физические действия: носить стальные мечи, ездить верхом на лошадях или на крылатых тварях — а главарь назгулов машет булавой. Однако им нельзя причинить физического вреда — ни наводнением, ни оружием, только лишь мечом из Могильников, выкованным на древнем Западе и заклятым поразить Ангмар. Именно эти заклинания, а не сам клинок, и пронзают «призрачную плоть». Так что Кольценосцы похожи на туман или дым — они вещественны и даже опасны, грозя удушением, но в то же время совершенно неуловимы.
Все это весьма своеобразно. Однако важно понять, насколько подобный образ узнаваем и даже правдоподобен с психологической точки зрения. Ответ на этот вопрос возвращает нас к ХХ веку. Возможно, Толкин не сразу пришел к такому образу Кольценосцев, потому что, как говорилось выше, сначала Черные Всадники кажутся относительно безобидными. Однако во время Совета у Элронда Боромир рассказывает об одном из основных их свойств — способности сеять панику: всякий раз, когда в бой вступают Черные Всадники, «их союзники сражаются словно одержимые, а наших воинов сковывает ужас». И после ухода Хранителей из Кветлориэна призраки все чаще выступают именно в этом качестве. Пролетая над Сэмом и Фродо, над мустангримцами, над Гондором, они вызывают одни и те же явления: тьму, леденящий душу вопль и ужас. Типичный пример — ощущения Пина и Берегонда в тот момент, когда они слышат Черных Всадников и видят, как те слетаются к Фарамиру в главе «Нашествие на Гондор» (глава 4 книги V):
Внезапно оба онемели на полуслове, беспомощно цепенея. Пин съежился, прижав ладони к ушам, Берегонд… там и застыл, всматриваясь в темень глазами, полными ужаса. Пин знал этот надрывный вопль, он слышал его когда-то в Хоббитании, на Болотище; но здесь он звучал куда громче и яростнее, отравляя сердце безысходным отчаянием.
Эта последняя фраза имеет особое значение. Воздействие Кольценосцев по большей части не физическое, а психологическое: они парализуют волю, лишают сил сопротивляться. Это может быть как-то связано с тем, что их жертва сама начинает превращаться в призрака. Такое может случиться в результате внешнего воздействия. Как поясняет Гэндальф, если бы Элронд не извлек обломок моргульского клинка из раны Фродо, он «стал бы призраком Царства Тьмы». Но обычно возникает подозрение, что люди превращаются в призраков сами по себе. Они принимают дары Саурона — вполне возможно, намереваясь использовать их ради какого-то дела, которое считают благим. Но потом они начинают жульничать, устранять несогласных, верить в некую «цель», которая оправдывает все их действия. В конечном счете эта «цель» или привычки, приобретенные на пути к ней, разрушают все их представления о нравственности и даже то, что в них еще остается человеческого. Вид человека, которого «пожирает изнутри» одержимость некой абстракцией, настолько хорошо знаком тем, кто застал трагические события ХХ века, что образ такого призрака и процесс превращения в него становятся до ужаса узнаваемыми и в каком-то смысле отнюдь не фантастическими.
Примеры персонажей, которые уже вступили на путь развоплощения, делают этот образ зла еще более реалистичным. Самые первые и при этом весьма зловещие симптомы мы наблюдаем у Бильбо, Фродо и ряда других героев, о которых уже говорилось выше. Горлум продвинулся по этому пути гораздо дальше; однако во «Властелине колец» он, уже много лет как лишенный Кольца, возможно, стал выздоравливать — об этом говорит то, что он начинает называть себя своим прежним именем, Смеагорл, каким звался еще будучи хоббитом, и иногда, что очень важно, говорит о себе «я». В главе «Тропа через топи» приводится поразительный диалог между его хоббитовской сущностью (Смеагорлом) и сущностью Кольценосца (Горлумом, или «моей прелес-с-стью»), из которого ясно, что две эти личины как минимум связаны друг
Но лучший пример «развоплощения» во «Властелине колец» — это, конечно, Саруман. Как отмечалось выше, его речь и поведение более современны, чем у любого из участников Совета у Элронда и вообще любого другого персонажа. Цели Сарумана — это знание (против этого вряд ли можно возразить), дисциплина на службе у знания (наверняка его поддержали бы в этом целый ряд ученых и огромное множество руководителей), но в конечном счете — контроль. В своем стремлении к контролю Саруман совершенно осознанно готов сотрудничать с силами зла, но надеется использовать их для своих гораздо более возвышенных целей, а затем подавить или уничтожить своих временных союзников. Однако мы слишком хорошо знаем, что такие расчеты не оправдываются, — мы наблюдали подобные войны и союзы на протяжении всего прошлого века. Кроме того, как мы узнаем в главе «Красноречие Сарумана» (глава 10 книги III), его основным преимуществом было не что иное, как очарование его голоса:
Кто невзначай поддавался этому очарованию, услышанных слов обычно не помнил, а если припоминал, то с восторженным и бессильным трепетом. Помнилась же более всего радость, с какой он внимал мудрым и справедливым речам, звучавшим как музыка, и хотелось как можно скорее и безогляднее соглашаться, причащаться этой мудрости. После нее всякое чужое слово язвило слух, казалось грубым и нелепым…
Разные люди могут найти свои примеры такого явления из реальной жизни, но и в коллективном опыте людей, живших в ХХ веке, есть память о том, как сложно выпутаться из сетей профессионального жаргона — будь то подсчет потерь генералами в ходе войны во Вьетнаме или бесконечные разногласия и поправки литературных теоретиков — и как непросто отделаться от представлений, навязанных ими между строк. Насколько можно судить по постоянным нападкам Оруэлла на военно-политический язык начала ХХ века, это явление более раннее, чем оба приведенных выше примера. Таким образом, Саруман постепенно превращается в призрака: отчасти за счет слияния с делом своей жизни и стремления к некой все более недостижимой цели без оглядки на используемые средства, а отчасти — за счет самообмана, который кроется в его речи. И в конце он становится призраком уже в физическом смысле — когда Гнилоуст перерезает ему горло, призрак восстает из его тела:
вокруг Саруманова трупа склубился серый туман и стал медленным дымом, точно от большого костра, и поднялся огромный мглистый облик, возникший над Кручей. Он заколебался, устремляясь на запад, но с запада подул холодный ветер, и облик стал смутным, а потом развеялся.
И когда «туман» и «дым» рассеиваются, становится видно, что тело Сарумана, по-видимому, было мертво уже много лет, оставшись лишь «клочьями иссохшей плоти на оскаленном черепе». В Сарумане еще сохранилось что-то человеческое — колеблющийся призрак обращается на запад, возможно, в надежде испросить прощение валаров, а потом развеивается, что можно счесть признаком горя или раскаяния, — однако это человеческое постепенно пожиралось.
Чем? Клайв Стейплз Льюис мог бы ответить: «Ничем». Одно из поразительных и убедительных утверждений выдуманного им беса Баламута состоит в том, что сегодня самыми сильными искушениями стали не старые человеческие пороки вроде похоти, обжорства или гнева, а новые — одиночество и скука. В конце письма XII «Писем Баламута» бес отмечает, что христиане говорят про Бога, мол, это Тот, «без Кого ничто не обладает силой»[60]. Но они неправы, ведь
НИЧТО очень сильно, достаточно сильно, чтобы украсть лучшие годы человека, отдать их не услаждающим грехам, а унылому заблуждению бессодержательной мысли. Ничто отдает эти годы на утоление любопытства, столь слабого, что человек сам его едва осознает… Ничто отдает их длинным, туманным лабиринтам мечтаний, лишенных даже страсти или гордости, которые могли бы украсить их.
Грешники такого рода, разумеется, ненавидят всех, у кого, судя по всему, «есть какая-то жизнь», как сейчас принято говорить (и это очень меткое выражение). Им непременно надо убедить всех остальных тоже впасть в уныние и отчаяние. Отсюда в современной литературе так много злодеев, которые прежде всего характеризуются своей «пустотой» (как в стихотворении Т. С. Элиота «Полые люди»), образов зла в виде чего-то бессмысленного или бюрократического (взять хотя бы «Бойню номер пять» Воннегута или «Уловку-22» Хеллера), сюжетов о том, как с помощью лукавых речей можно скрыть несомненное зло (жители Омеласа у Ле Гуин — большинство из них — убеждают себя не верить тому, что видели собственными глазами), представлений об ужасе, кроющемся в повседневной жизни (Марлоу у Конрада очень прозаично повествует о «сердце тьмы», а восклицание Курца: «Ужас, ужас!» — так и остается без объяснения). В Средние века никто ничего подобного не писал. Может быть, Толкин и заимствовал слово wraith у Гэвина Дугласа из XVI века, но сама идея о Кольценосцах и о том, как в них можно превратиться, взята из его (и нашего) собственного жизненного опыта. Это придает созданному Толкином образу не просто художественную оригинальность, но и страшную убедительность.