Джалалиддин Руми
Шрифт:
А Сираджиддин хитрец! Сам бы не против издать фетву, запрещающую собрание с музыкой и плясками, которые отвлекают паству и ее подношения, коими кормились улемы. Но что поделать, если здесь, в Конье, простой народ любит музыку и стихи! Если Муиниддин Перване, всесильный управитель султанский, желая снискать народную привязанность, устраивает для Джалалиддина сэма, на которых присутствуют высшие сановники дивана и даже султанши!
Лучше бы уж не совались эти тупоголовые улемы со своим доносом. Но если донос получен, хочешь не хочешь, а разбирать его надо. Что ж, принесший донос от доноса погибнет.
— Каждого барана подвешивают за свои ноги, — ответствовал кадий Сираджиддин улемам. — Поскольку сей муж имеет силу от бога, негоже с ним тягаться. Он и в науках явных, а не только скрытых не имеет равных себе!
Кадий Сираджиддин, по крайней мере, умел отличить носильщиков от едоков. И знал, ибо по долгу службы приходилось ему не раз слышать стихи Джалалиддина, что тот пренебрег казненной ученостью не от невежества — сам съел раз в десять больше, чем любой из местных улемов мог натаскать в кладовые памяти, а оттого, что на пиршестве познания не мог удовольствоваться черствыми сухарями.
…Однажды ученый грамматик поднялся на борт корабля. — Учил ты грамматику, кормчий? — спросил он, кДжалалиддин пробежал глазами вопросы, коими улемы, не удержавшись, решили проверить слова кадия о его учености.
— Перо и чернила! — приказал он факиху, точно говоря: «Ну, сейчас мы расщелкаем ваши семечки».
Не спеша ответив на каждый вопрос, он свел их все воедино, подобно опытному лекарю, составляющему из многих горьких снадобий одну пилюлю, ибо обладал способностью за разными явлениями видеть единую суть.
Покончив с ответом, он помедлил мгновение, представляя, как вытянутся лица его экзаменаторов, когда проглотят они эту пилюлю, которую, запыхавшись от усердия, почтительно вручит им старик, смиренно стоящий теперь в отдалении. А затем со все возрастающим удовольствием принялся писать на обороте слова письма, в коем за внешним смирением — его требовали правила этой дурацкой, но, увы, неизбежной игры — сквозила явная издевка.
«Ученейшие мужи мира! Да будет ведомо вам, что «страсть к нагроможденным кантарам золота и серебра, меченым коням» и прочему, упомянутому в стихе четырнадцатом третьей суры Корана, а также медресе и ханаки предоставил я, покинув их, к услугам людей выдающихся и знатных. Ни на какой пост не претендую я, ни на что на свете не зарюсь, да будут обильными богатства этих господ, да вкусят они сладость мира сего. Мы же удалились от него в уединение. От славы заперлись у себя в доме. И даже запрещаемый, объявленный харамом ребаб выпустили бы из рук своих и вручили бы им, если бы был им он надобен. Ведь лишь от униженности и заброшенности ребаба взяли мы его в длани свои, ибо расположение к несчастным и униженным завещано мужам истины и веры самим пророком».
Опоздали, святейшие! Если раньше не удалось, то теперь и подавно никто не в силах отобрать у него ребаб. Придется вам проглотить пилюлю, как она ни горька…
Через несколько дней старик факих, всегда живший чужим умом, подражавший другим улемам, встретил в ювелирном ряду Аляэддина Сирьянуса и, не удержавшись, посетовал:
— Так-то оно так, сынок. Но ведь я прочел столько книг, что и на ишаке не увезти. И нигде не встречал ни строки, в которой было бы сказано о дозволенности вашего ребаба!
Сирьянус больше прочих мюридов Джалалиддина торжествовал победу над черными джуббе — эти длинные кафтаны колоколом носили все здешние богословы. Но в отличие от учителя он не был обязан облекать свои мысли в облатки ученой вежливости и не преминул воспользоваться этой свободой:
— Что поделать, отец, если ты читал их, как ишак, а потому и ничего не понял!
…Внемлите наставлениям моим И предостережениям моим! Дабы стыда и скорби избежать, Не надо неразумно подражать. В суфийскую обитель на ночлег Заехал некий божий человек. В хлеву осла поставил своего, И сена дал, и напоил его… Суфии нищие сидели в том Прибежище, томимые постом… Поймешь ли ты, который сыт всегда, Чту иногда с людьми творит нужда? Орава тех голодных в хлев пошла, Решив немедленно продать осла. «Ведь сам пророк — посланник вечных сил — В беде вкушать и падаль разрешил!» И продали осла, и принесли Еды, вина, светильники зажгли. «Сегодня добрый ужин будет нам!» — Кричали, подымая шум и гам. «До коих пор терпеть нам? — говорят. — Поститься по четыре дня подряд? Доколе подвиг наш? До коих пор Корзинки этой нищенской позор? Что мы, не люди, что ли? Пусть у нас Веселье погостит на этот раз!» Позвали — надо к чести их сказать — И обворованного пировать. Явили гостю множество забот, Спросили, как зовут и где живет. Старик, что до смерти в пути устал, От них любовь и ласку увидал. Один бедняге ноги растирал, А этот пыль из платья выбивал. А третий даже руки целовал. И гость, обвороженный, им сказал: «Коль я сегодня не повеселюсь, Когда ж еще, друзья? Сегодня пусть!» Поужинали. После же вина Сердцам потребны пляска и струна. Обнявшись, все они пустились в пляс. Густая пыль в трапезной поднялась. То в лад они, притопывая, шли, То бородами пыль со стен мели. Так вот они, суфии! Вот они, Святые. Ты на их позор взгляни! Средь2
2. Перевод В. Державина.
…На лице Джалалиддина обозначилась улыбка. И застыла. Уж не чудится ли ему? Послышались приглушенные звуки ребаба.
Затрещал фитиль, пламя заколебалось. Чувствуя, как в нем под темными сводами, где-то в самых глубинах приближается отзвук экстаза, он потянулся к щипцам у подсвечника, снял нагар с фитиля.
Снова заговорили едва слышно струны ребаба. Неужто его сын Велед угадал мысли отца? Или, памятуя о том, как действует на отца музыка, решил направить в иную сторону ход его мыслей: в последнее время он явственно стал побаиваться его сосредоточенных ночных уединений. Вряд ли, скорее всего любимец истины Велед просто соскучился: стыдится лечь, раз отец бодрствует, вот и взял в руки ребаб, думая, что его не услышат.
Эта мысль погасила зарницы радости, направив его размышления по старому руслу, к тому далекому вечеру, когда они в багдадском медресе слушали слова отца о непотребстве халифа, развлекающегося запретными забавами.
Музыка — как женщина. Можно употреблять ее, точно наложницу, усыпляя в себе человека и теша скота, как употреблял халиф Насир Лидиниллах.
Но можно и любить ее, стремиться к слиянию с нею в единое и так сделать первый шаг к пробуждению в себе истинной человеческой сущности.
Сэма — блаженное слушание. И оно так же отличается от развлечений халифа, как любовь от похоти.
Да, он мог понять отца и сейчас. Султан Улемов знал, что такое сэма. И если все же ратовал против музыки, то на это у него была другая причина.
Сэма — пробуждение. Но узник в темнице не желает пробуждения: оно лишний раз подтвердит его плен. Тот же, кто заснул в розовом саду, просыпается с радостью, тем более что сны его были тягостны. Музыка для свадеб и праздников — не для траура.