Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 11
Шрифт:
РЕБЕНОК
В тот февральский день в Кенсингтонском саду было очень тихо. Деревья протягивали свои обнаженные ветки к небу, такому серому и застывшему, словно на свете никогда не было ни ветра, ни солнца. И на этих ветках сидели голуби, тихо и неподвижно, словно понимая, что еще не пришел срок начинать жизнь; казалось, они ждали, не распуская крыльев, боясь пропустить приход весны.
Внизу, из земли, уже пробивались крохотные язычки зеленого огня предвестники близкого пожара цветов, который вспыхнет, как только пригреет солнце.
А на скамье сидел ребенок.
Он сидел между отцом и матерью и глядел прямо перед собой. Было видно, что он глядит так потому, что у него просто нет сил повернуть
Однако он не был что называется заброшенным ребенком; он был тщательно умыт и ухожен, насколько позволяли судьба и средства его родителей; на шее у него был свалявшийся меховой воротник, который раньше, видимо, носила та, к чьему тощему боку он прижимался. Мать смотрела себе под ноги с таким выражением, словно у нее не было в жизни никакого другого занятия.
Отец сидел, закрыв глаза, — поношенная одежда, серое лицо, серый воротничок, когда-то сверкавший белизной. Его худые щеки, как видно, были только что выбриты по случаю субботнего дня; эти выбритые щеки, а также ботинки с тонкими, как бумага, подметками, но все же хоть как-то защищавшие ноги, свидетельствовали о том, что он не опустившийся бродяга и не безработный, а скорее всего рабочий, который вышел прогуляться с женой и ребенком. Закрыв глаза, он сидел, ни на что не обращая внимания, и лишь время от времени двигал челюстью из стороны в сторону, словно у него болели зубы.
Между этим-то мужчиной, зачавшим его, и женщиной, его родившей, тихо сидел ребенок, который, как видно, любил их, не сознавая того, что это они вызвали его из теплых потемок, где он был счастлив, из сладостного небытия, в которое, — может быть, очень скоро, он уйдет опять, не сознавая того, что тем самым они вступили в разлад с миром или мир вступил в разлад с ними и что он ел вдвое меньше пищи, чем ему было необходимо, да и та была скверной. Судя по выражению лица этого бледного, маленького заморыша, он твердо усвоил ту истину, что все идет так, как и должно идти. Казалось, он сидит и видит перед собой всю свою жизнь, не сомневаясь в том, что она должна быть такой, какой была, — из часа в час, изо дня в день, из года в год.
И передо мной тоже проходило все то, из чего складывалась его короткая жизнь; я видел, как он встает утром с кровати, в которой ему редко удавалось согреться, и, грызя корку хлеба, идет в школу вместе с другими детьми, среди которых он почти самый слабый; я видел, как он несет в кулаке остатки своего завтрака и часто теряет их, а иногда меняет на мятные лепешки, потому что у него нет охоты доедать этот завтрак, который его маленькому желудку переварить не под силу. И я понял, что, привыкнув чуть не с рождения есть мало, он почти всегда старался есть поменьше, и не потому, что хотел умереть — ему вовсе не были свойственны такие причуды, — а просто потому. Что его часто тошнило; а бледная, отчаявшаяся мать заставляла сына есть, когда у нее было чем его накормить, и это тяготило его, потому что он считал, что ради такой еды не стоит и работать челюстями. Вероятно, ей нелегко было внушить ему, что есть необходимо, так как, судя по его виду, он не мог есть с аппетитом ничего, кроме мятных лепешек и копченой селедки. Я представлял себе его в школе: он не учился, не хотел учиться, не понимал, зачем ему это, и не осознавал особой милости провидения, которое долго колебалось, давать ли ему образование, так как это могло довести его родителей до нищеты, а теперь, испортив ему желудок и лишив его способности усваивать знания, принуждало его учиться. Это маленькое бледное существо, несомненно, еще не имело понятия о том, что будущее благополучие вырастает не из будущего, а из прошлого. Он знал только, что каждый день он уходит в школу голодный и каждый день возвращается еще более голодный.
Все это, казалось, проходило перед его глазами, но оформлялось в мысли; его знание было слишком глубоким для слов; он просто чувствовал все это, сидя на скамье между своими родителями,
Чтобы понять, каким образом апатия уживается в нем с воспоминаниями о том, как он беспокойно, но невесело бегал по дорожкам сада и прыгал по лестнице со ступеньки на ступеньку, вспомним, какой неисчерпаемый кладезь мужества таит в себе человеческая натура. Ибо хотя жизнь ему безразлична, но пока он жив, он будет тянуть лямку до конца, потому что так надо: иного выхода нет. И зачем изводить себя бесполезными сожалениями и мечтами о том, чего он не может увидеть, надеждами стать тем, чем он не может стать! Он ни на что не в обиде — это видно по его покорным глазам, — не в обиде даже на тех двоих, что сидят по обе стороны от него, и не подозревает, что он стал таким для того, чтобы тех, кто породил его помимо его воли, закон мог вынудить сохранять самоуважение, которое они давно уже потеряли, и иметь непрошеную честь давать ему образование, которое его не накормит, — причем образование весьма неполное, ибо он до сих пор понятия не имеет о политической экономии. Он отнюдь не рассматривает свою судьбу с узко личной или пристрастной точки зрения, он и не подозревает о различных партиях, не считает себя заморенным голодом ребенком, который должен бы плакать до тех пор, пока его не накормят по крайней мере не хуже тех собак, что пробегали мимо него; казалось, он видит в себе нечто безликое и величественное, именуемое Будущим Нации.
Так глубока была его апатия!
Я все смотрел на него, и вдруг «Будущее Нации» повернулось к отцу.
— Слышь, как поет эта птица, черт подери! — сказал он.
Это голубь, сидевший на дереве, неожиданно начал ворковать. Его голова отчетливо вырисовывалась на фоне серого застывшего неба, он запрокидывал ее, потом опускал вниз и снова запрокидывал; его нежное воркованье разносилось далеко вокруг, призывая все живое плодиться и размножаться.
«Будущее Нации», с минуту, не двигаясь, наблюдало за птицей и вдруг засмеялось. Его смех походил на негромкое, сухое постукивание двух досок друг о друга — в нем не было ни живости, ни малейшей мелодичности, вероятно, так могла бы смеяться марионетка, человечек из проволоки и дерева.
И в этом смехе мне послышался отзвук смеха, звучащего во многих тысячах домов, где живут многие миллионы голодных детей.
Так смеялось будущее самой богатой, самой свободной и самой гордой нации на земле в тот февральский день, когда из земли уже пробивались язычки зеленого огня, под серым застывшим небом, не оживленным ни ветром, ни солнцем, — так он смеялся, глядя на голубя, призывавшего весну.
СПРАВЕДЛИВОСТЬ
Представив себе, как он сидел передо мной в своей поношенной одежде, комкая в руке матерчатую кепку, подавшись вперед и неподвижно глядя в стену глазами, похожими на два огня за стальной решеткой, и вспоминая его слова: «Она умерла для меня — я уезжаю и навсегда забуду ее!» — я написал это письмо.
«Уважаемый мистер…
Размышляя над тем, что вы сказали вчера, считаю, своим долгом предупредить вас, что, уехав в Канаду, вы не будете вольны снова вступить в брак.
Как вам известно, я присутствовал в полицейском суде, когда вы рассказывали свою историю — историю, которую там часто приходится слышать. Я знаю, что вы не виноваты и что вы рассказали правду. Без всякой вины с вашей стороны ваша жена оставила вас и ведет порочную жизнь. Это несчастье лишило вас дома, детей и работы, и, не видя иного выхода, вы решили уехать в Канаду. Остаток жизни вы и ваша жена проживете в разных полушариях. Вы еще молоды и сильны, вы привыкли к семейной жизни и уезжаете в страну, где нужно быть женатым, страну беспредельных пространств и беспредельного одиночества, где на много миль вокруг вашего дома не будет другого жилья.