Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 2
Шрифт:
— Деньги тебе нужны?
— Спасибо; у меня вполне достаточно.
— Хорошо. Извести нас, когда соберешься назад.
Аннет положила на тарелку печенье, которое вертела в пальцах, и, глядя на мужа сквозь подчерненные ресницы, спросила:
— Передать что-нибудь maman?
— Передай поклон.
Аннет потянулась, держа руки на пояснице, и сказала по-французски:
— Какое счастье, что ты никогда не любил меня, Сомс! — И, встав, тоже вышла из комнаты.
Сомс был рад, что она сказала это по-французски, как бы исключая тем необходимость ответа. Опять то, другое лицо — бледное, темноглазое, все еще красивое И где-то глубоко-глубоко внутри зашевелилось что-то похожее на тепло, словно от искры, тлеющей под рыхлой кучей пепла. А Флер сходит с ума по ее сыну! Дикая случайность! Но существует ли вообще случайность? Человек идет по тротуару, и ему падает на голову кирпич. А, вот это — случайность, несомненно. Но тут!.. «Унаследовала», — сказала Флер. Она — она будет крепко держаться своего!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I ДУХ СТАРОГО ДЖОЛИОНА
Двойственное побуждение заставило Джолиона сказать в то утро своей жене: «Поедем на стадион!»
«Срочно требуется»… что-нибудь, чем можно заглушить тревогу, которая не оставляла его и Ирэн в течение шестидесяти часов с той минуты, как Джон привез Флер в Робин-Хилл. И требуется что-нибудь, чтобы утолить терзания памяти у человека, знающего, что любой день может положить им конец!
Пятьдесят
Явилось новое поколение, с его сыном Джолли, носившим в петлице василек Хэрроу, — старому Джолиону заблагорассудилось, чтобы внук его «приобщился» с чуть-чуть меньшими издержками, — и снова Джолион в день матча томился от жары и наблюдал игру страстей и возвращался к прохладе и клубничным грядкам Робин Хилла, а после обеда играл на бильярде, причем его мальчик отчаянно «мазал» и старался казаться скучающим и взрослым. Эти два дня в году они с сыном оставались одни во всем мире, с глазу на глаз, — а демократия только что народилась!
Итак, Джолион откопал серый цилиндр, взял у Ирэн клочок голубой ленты и помаленьку, полегоньку, в автомобиле, на поезде и в такси добрался до стадиона. Там, сидя рядом с Ирэн, одетой в зеленоватое платье с узкими черными кантами, он наблюдал за игрой и чувствовал, как шевелится в нем былое, волнение.
Но мимо прошел Сомс, и день был испорчен. Лицо Ирэн исказилось, она сжала губы. Не стоило сидеть здесь и ждать, что вот-вот встанут перед ним Сомс или его дочь, точно цифры бесконечной дроби. Он сказал:
— Не довольно ли, милая? Поедем, если хочешь, домой!
К вечеру Джолион почувствовал полный упадок сил. Не желая, чтобы Ирэн видела его в таком состоянии, он подождал, когда она села за рояль, и тихо удалился в свой кабинет. Он распахнул высокое окно — чтобы не было душно, распахнул двери — чтобы слышать волны ее музыки, и, усевшись в старом кресле своего отца, прислонив голову к потертому коричневому сафьяну, сомкнул глаза. Как то место из сонаты Цезаря Франка, была его жизнь с Ирэн — божественная третья тема. И вдруг теперь эта история с Джоном — скверная история! В полузабытьи, на грани сознания, он едва отдавал себе отчет, наяву или во сне слышит он запах сигары и видит во мраке, перед закрытыми глазами, своего отца. Образ возникал, уходил и опять возникал: ему казалось, что в этом кресле, где сейчас сидит он сам, видит он отца; видит, как старый Джолион, в черном сюртуке, закинул ногу на ногу и покачивает между большим и указательным пальцами очки; видит длинные белые усы и запавшие глаза, что смотрят из-под купола лба и, кажется, ищут его собственные глаза и говорят: «Ты уклоняешься, Джо? Тебе решать, не ей. Она только женщина!» Ах, как он узнавал своего отца в этой фразе! Как всплывал вместе с нею весь викторианский век! А он отвечает: «Нет, я струсил, не решился нанести удар ей, и Джону, и себе. У меня слабое сердце. Я струсил». Но старые глаза (насколько они старше, насколько они моложе его собственных глаз!) повторяют настойчиво: «Твоя жена; твой сын; твое прошлое. Смелее, мой мальчик!» Была ли то весть от Духа блуждающего? Или только голос отца, продолжающего жить в сыне? Снова послышался запах сигары — от старого продымленного сафьяна. Нет! Он не станет уклоняться! Он напишет Джону, изложит все как есть — черным по белому! И вдруг ему трудно стало дышать, что-то стянуло горло, и сердце как будто взбухло в груди. — Он встал и вышел на воздух. Звезды были необычайно ярки. Он прошел по террасе вокруг дома, пока не поравнялся с окном гостиной, откуда мог видеть Ирэн за роялем; свет лампы падал на ее словно напудренные волосы; она ушла в себя; темные глаза глядели в пространство; руки праздно лежали на клавишах. Джолион увидел, как она подняла эти руки и стиснула их на груди. «О Джоне! — подумал он. — Все о Джоне! Я для нее перестаю существовать — это так естественно!»
Стараясь остаться незамеченным, он повернул назад.
На следующий день, дурно проспав ночь, он сел за свою работу. Он писал, писал с Прудом, черкал и снова писал.
«Мой дорогой мальчик!
Ты достаточно взрослый, чтобы понять, как трудно родителям открываться перед своими детьми. В особенности если они, как твоя мать и твой отец (впрочем, для меня она всегда останется молодой), все свое сердце отдали тому, перед кем должны исповедаться. Не могу сказать, чтобы мы сознавали себя грешниками — в жизни у людей редко бывает такое сознание, — но большинство людей сказало бы, что мы согрешили; во всяком случае, наше поведение, праведное или неправедное, обратилось против нас. Правда заключается в том, дорогой мой, что у нас обоих есть прошлое, и теперь передо мной стоит задача поведать о нем тебе, потому что оно должно печально и глубоко отразиться на твоем будущем. Много, очень много лет назад — в 1883 году, когда ей было только двадцать лет, — твоя мать имела несчастье, большое, непоправимое несчастье вступить в неудачный брак не со мною. Джон. Оставшись после смерти отца без денег, но зато с мачехой, близкой родственницей Иезавели [80], — она была очень несчастна дома. И вышла она замуж за моего двоюродного брата, Сомса Форсайта — отца Флер. Он ее домогался очень упорно и — надо отдать ему справедливость сильно ее любил. Не прошло и недели, как она поняла свою ошибку. Не на нем лежала вина; виновато было ее неведение — ее злое счастье».
До сих пор Джолион сохранял некоторое подобие иронии, но дальше тема захватила его и увлекла.
«Джон, я хочу объяснить тебе, если смогу (а это очень трудно), почему так легко происходят такого рода несчастные браки. Ты скажешь, конечно: «Если она не любила его по-настоящему, как она могла стать его женой?» Ты был бы прав, если бы не одно, очень печальное обстоятельство. От этой первоначальной ошибки произошли все последующие неурядицы, горе, трагедия, и потому я попытаюсь разъяснить ее тебе. Понимаешь ли, Джон, в те дни, да и по сей день (право, я не вижу, несмотря на все разговоры о просвещении, как это может быть иначе), большинство девушек выходит замуж, ничего не зная о половой стороне жизни. Даже если они знают, в чем она заключается, они этого не испытали. В этом все дело. Все различие и вся трудность — в отсутствии действительного опыта, так как знание с чужих, слов ничему не поможет. Очень часто — и так было с твоею матерью девушка, вступая в брак, не знает и не может знать наверное, любит ли она своего будущего мужа, или нет; не знает, пока ей этого не раскроет
Твоя любовь к ней, я обращаюсь к тебе с призывом пресечь эту любовь немедленно. Не отравляй твоей матери мукой и унижением остаток ее жизни. Мне она всегда будет казаться молодой, но ей пятьдесят семь лет. Кроме нас двоих, у нее нет никого на земле. Скоро у нее останешься ты один. Соберись с духом, Джон, и пресеки: не воздвигай между собой и матерью этой преграды. Не разбивай ее сердца! Благословляю тебя, дорогой мой мальчик, и — еще раз — прости мне боль, которую принесет тебе это письмо; мы пробовали избавить тебя от нее, но Испания, видно, не помогла.
Неизменно любящий тебя отец Джолион Форсайт».
Кончив свою исповедь, Джолион сидел, склонив сухую щеку на ладонь, и перечитывал написанное. Тут были вещи, которые причиняли ему такое страдание, когда он представлял себе, как Джон будет читать их, что он едва не разорвал письмо. Рассказывать такие вещи юноше, да еще родному сыну, рассказывать их о своей жене и о матери этого юноши казалось ужасным для его сдержанной форсайтской души. Однако, не рассказав их, как заставить Джона понять действительность, увидеть глубокую расщелину, неизгладимый шрам? Без них как оправдать перед юношей, что душат его любовь? Тогда уж лучше вовсе ничего не писать!