Джордано Бруно. Его жизнь и философская деятельность
Шрифт:
Однако после очень недолгого пребывания в Цюрихе наш философ возвратился во Франкфурт. Остается неизвестным, что заставило его так скоро оставить Цюрих. Были ли причиною тому книги, которые предстояло корректировать, или ему не понравились стремления и интересы обитателей Эльга. Тот факт, что несколько лет спустя Гейнцелъ и Эглин судились за подделку монет и занятия алхимией, дает повод думать, не делали ли они и Бруно предложения заняться вместе с ними алхимией. Это обстоятельство могло ускорить решение нашего философа возвратиться во Франкфурт, потому что он, как мы знаем, отрицал алхимию и занятия ею резко осмеял в своем Светильнике.
Во Франкфурте Бруно всецело занялся продолжением печатания своих латинских произведений, быстро следовавших одно за другим, хотя, к сожалению, автору их и не было суждено довести печатание до конца. Все издание составляло два неодинаково объемистых тома; первый из них обнимал сочинение О троякой наименьшей величине и об измерении (De triplici Minimo et Mensura). Во второй вошли следующие три книги: О монаде, числе и фигуре (de Monade, Numero et Figura), O
Книги «De triplici Minimo» и «De Monade» заслуживают едва ли не наибольшего внимания из всех перечисленных латинских сочинений Бруно. В них положено начало учению о монадах, которое со времени Лейбница и до наших дней играет известную роль в истории философской мысли. Монада есть одновременно математическая точка, физический атом и психическая сущность, обладающая ощущением и волею. Концепция монады возникла у Бруно благодаря стремлению познать мир и его составные части по аналогии с жизнью, которая нам известна путем внутреннего сознания и с которою приходится сравнивать чисто объективное, в известном смысле безжизненное существование, если мы хотим это последнее постичь изнутри как нечто субъективное. Разумеется, – говорит Дюринг, – Бруно посредством своих монад не перекинул мост для перехода от сознания к бессознательному, от субъективного к объективному; впрочем, последнее и не могло входить в намерения автора рассматриваемой концепции. Он хотел лишь представить целое и его части как живое единство живых единиц, и в этом смысле сделать вселенную объектом наших чувств. Из-за этой цели он невольно должен был приписать сознание, хотя бы и в самом малом объеме, любому элементу мировой системы. Не одарив жизнью мертвую часть вселенной, Бруно не достиг бы того однородного единства мира, которое одно может стать предметом как аффекта, так и субъективного понимания. Он не хотел признавать бездны, лежащей между миром внешним и внутренним, и достиг ее мнимого устранения тем, что распространил сферу сознания далеко за его действительные пределы. По Бруно, человек служит мерилом всякого внутреннего, субъективного бытия. Каждая материальная частица должна быть мыслима не только как объект, но и как субъект. Нечто соответствующее ощущению, хотя и не одинаковое с ним, предполагается присущим всем формам существования. Этим путем каждая частица материи наделяется известной степенью субъективности, представляемой наподобие человеческого ощущения и воли. Если внутреннее состояние внешнего мира и останется, тем не менее, неизвестным, то является, по крайней мере, пропорция, благодаря которой возможно заключить об остающемся неизвестным числе, насколько вообще это мыслимо при отношениях неколичественного характера.
Другое латинское сочинение Бруно О сочетании образов, символов и представлений является переработкой книги Тени идей. В той же догматической форме здесь утверждается, что вещи вполне совпадают с их отражениями в нашем уме и что поэтому духовная жизнь покоится собственно на возбуждениях воображения. «Одни постигают мировую гармонию преимущественно путем зрения, другие, хотя и в меньшей мере, посредством слуха. Поэтому-то и существует удивительное сродство душ между истинными поэтами, музыкантами, художниками и философами. Всякая истинная философия есть вместе с тем музыка или поэзия и живопись; истинная живопись есть вместе с тем музыка и философия. Истинная поэзия и музыка есть своего рода божественная мудрость и живопись».
За книгою «De Monade» следует естественно-философское стихотворение О бесконечном, содержащее неисчерпаемое сокровище поэтических картин природы. Это стихотворение воспроизводит вновь содержание изданных в Лондоне диалогов О бесконечном, едином и мирах, но оно написано в духе и стиле Лукреция. Если при чтении некоторых объяснений физических явлений и может явиться улыбка на устах современного читателя, то следует помнить, какие успехи сделали физика и астрофизика со времени Бруно. Внимание читателя невольно приковывается к художественным сторонам этого удивительного стихотворения, и он должен признать, что вселенная, взаимодействие ее жизни с жизнью нашей планеты, наконец связь физических и духовных явлений, никогда не находили еще такого восторженного и настолько проникнутого поэтическим чувством описателя, как Бруно. Возбуждающая восторг красота вселенной и немое удивление перед ее величественной закономерностью дали ему повод, в особенности в конце стихотворения, к истинно-поэтическому изображению природы. Недаром Берти называет стихотворение О бесконечном эпосом метафизики и космологии.
В латинских сочинениях Бруно встречаются нередко места, проникнутые никогда не стихавшей в нем тоскою по солнцу юга и далекой чудной родине, и уже по этим страницам в сухих философских сочинениях нетрудно было бы угадать то недалекое будущее, когда любовь к родине одержит верх над благоразумием и осторожностью и заставит Бруно возвратиться в Италию.
Глава V
В Венеции перед магазином книгопродавца Чьотто остановился однажды молодой патриций из знаменитой древней фамилии Мочениго, по имени Джованни. Он принялся пересматривать новые вышедшие сочинения,
А что, если эта надежда не оправдается? «В этих случаях, – отвечает Бруно, вспоминая свое происхождение от воина, – каждый, возле кого стоит вооруженная богиня мудрости, не должен считать себя беззащитным, если дело идет о том, чтобы устранить мудростью, или терпением победить то, что посылает нам судьба. Собственно, жизнь человека на земле есть не что иное, как состояние войны! Он должен поражать низость бездельников, обуздывать наглость и предупреждать удары». Глубоко проникнутый сознанием своего назначения Бруно при всех неудачах всегда находил утешение и опору в своем настроении, подымавшем его над злом и несовершенством существования. Великий итальянец был убежден, что он воздвиг новый храм человеческой мысли, неприступные стены которого устоят в борьбе грядущих столетий.
Венеция в XVI веке занимала второе место после Флоренции. Ее книжная торговля была всемирной. Университет в Падуе считался первым в Италии. Все это должно было особенно привлекать такого странствующего профессора и писателя, как Бруно. Жаль только, что он не знал раньше характера Мочениго. К несчастью, этот патриций был полной противоположностью Бруно. В то время, как наш философ был откровенен, доверчив и смел, Мочениго отличался скрытностью, подозрительностью и коварством. Однако вначале все шло хорошо. Бруно нанял себе квартиру и занялся обучением молодого патриция; одновременно с этим он приготовлял для него рукопись. Из Венеции Бруно ездил на время в Падую, где прочел несколько лекций немецким студентам, охотно посещавшим этот университет. По поводу этой поездки некто Ацидалий, гельмштадтский почитатель Бруно, писал в феврале 1592 года одному своему приятелю-студенту в Падуе: «Я собирался еще спросить у тебя, правда ли, что Бруно, как говорят, живет и учит в Падуе. Так ли это? Может ли такой человек, как он, возвратиться в Италию?!»
В марте наш философ вернулся в Венецию и имел неосторожность поселиться в доме своего ученика. По своему общительному характеру Бруно очень скоро завел обширные знакомства среди людей самых разнообразных профессий, среди ученых и прелатов, с которыми он встречался или в книжных магазинах, или в доме знатного венецианца Андреа Морозини, куда его часто приглашали. В доме Морозини собирался литературный кружок; Бруно нередко имел случай беседовать там о научных и философских предметах. В то время, как росла его связь с интеллигентными сферами Венеции, отношения с Мочениго расстраивались все более. Вскоре после начала занятий тридцатичетырехлетний патриций стал жаловаться, что Бруно учит его не всему, чему обещал. По своему суеверию и ограниченности, он, вероятно, предполагал в знаниях Бруно что-нибудь таинственное и магическое; быть может, он думал, подобно Гейнцелю, что Бруно научит его искусству делать изо всего золото. Наш философ наконец совсем разочаровался в своем ученике и объявил ему в резкой форме, что он научил его всему, чему обещал и за что получил от него вознаграждение, и что в настоящее время он принял твердое решение – как можно скорее возвратиться во Франкфурт. Он собирался там заняться своими дальнейшими сочинениями и в особенности возлагал большие надежды на свой труд о семи свободных искусствах, который думал посвятить папе Клименту VIII, чтобы этим путем добиться помилования вместе с разрешением жить вне ордена. Но тонкая сеть, в которой запутался великий итальянец, уже была настолько крепко затянута невидимою рукою инквизиции, что вскоре пришлось отказаться от всякой надежды на спасение.