Джойс
Шрифт:
По возрасту и темпераменту Джим легко становился вожаком детских игр. Через улицу, на Мартелло-террейс, 4 (а не 7, как в «Портрете…»), жила семья аптекаря по имени Джеймс Вэнс, и они, хотя и были протестантами, быстро подружились с Джойсами. Густой бас Вэнса превосходно вторил сильному тенору Джона в католическом гимне «Придите, все верные». Старший ребенок Вэнса, хорошенькая девочка Эйлин, была всего четырьмя месяцами старше Джеймса, и отцы часто полушутливо сговаривались сосватать первенцев. Данте Конвей грозно предупреждала Джима, что он попадет в ад, если будет играть с «еретичкой» Эйлин, и он даже грустно сообщил ей об этом, но удовольствия перевесили.
Ад и его главнокомандующий стали для мальчика чем-то вроде театрального реквизита. Он любил устраивать маленькие
У Джима был несомненный талант выдумывать страшные истории. Одна из выдумок, сильно впечатлившая Эйлин, — о том, что его мама, когда дети рассердят ее, сует их головой в унитаз и дергает цепочку. Та же проказливость вылезла и на детском празднике, куда их водили вдвоем; там Джим подсыпал во все напитки соли. Гости, впрочем, аплодировали проказнику. Но лучшее из воспоминаний Эйлин Вэнс — дом Джойсов, наполненный музыкой. Мэри Джойс, такая золотоволосая, что кажется Эйлин ангелом, аккомпанирует Джону, и дети тоже поют. Ударным номером Станислауса была чуть цензурированная в угоду приличиям уличная баллада «Поминки по Финнегану», а Джим чаще всего пел «Пирог Хулихэна». Голос его и в то время был уже достаточно хорош, чтобы вторить родителям на любительском концерте в гребном клубе Брэя. Сохранилась дата — 26 июня 1888 года, ему чуть больше шести лет.
Джон Джойс величаво решил дать сыну лучшее образование в Ирландии. Побывав когда-то самым младшим учеником в колледже Сент-Колман, он не видел причин лишать этого опыта Джеймса. Клонгоувз-Вуд отстоял от Брэя всего на сорок миль; географически это Сэллинс, графство Килдэр. 1 сентября 1888 года родители привезли сына в школу. Плата составляла 25 фунтов в год, вполне по плечу Джону Джойсу — тогдашнему. Джима спросили, сколько ему лет, и он ответил: «Полседьмого». Так его и прозвали впоследствии. Мать, заливаясь слезами, попросила его не разговаривать с плохими мальчишками. Отец напомнил ему, что пятьдесят лет назад Джон О’Коннел, его прапрадедушка, преподносил Освободителю адрес именно в Клонгоувз. Еще он дал ему две пятишиллинговые монетки и строго запретил доносить на других мальчиков. Затем родители отбыли, и Джим остался начинать совершенно иную жизнь.
Джойс вынес из своего образования убежденность в высочайшем учительском мастерстве своих наставников-иезуитов; это особенно интересно, потому что всю свою жизнь он делал все, чтобы избавиться от внушенного ему педагогами в рясах. «Не думаю, что будет легко найти кого-нибудь, равного им», — спустя много лет говорил Джойс композитору Филиппу Жарнаку. Но нелегко понять, как он на самом деле чувствовал себя в эти годы. Станислаус вспоминает, что видел его счастливым и довольным, но «Портрет…» показывает нам несчастного и угнетенного мальчика. В самом деле, ребенок его лет, вырванный из нормальной семьи, не мог не испытывать потрясения. Руководство школы разрешало ему жить в медпункте, а не в дормитории, чтобы медсестра, няня Гэлвин, могла за ним приглядывать. Разумеется, она не могла полностью избавить его от тоски по дому и от притеснений других мальчишек, по крайней мере в первые месяцы. Снобизм детей ему был внове; он защищался от него, придумав себе отца-джентльмена, сделав одного из дядюшек судьей, а другого генералом.
Худшее из переживаний тех месяцев более или менее детально описано в «Портрете…» —
После трудного начала Джойс мало-помалу завоевал Клонгоувз. В классе он был среди первых, чем заинтересовал отца Конми. Джойс не забыл поддержки директора, и когда его биограф много позже описывал Конми как «вполне приличного человека», Джойс недовольно вычеркнул эти слова и вписал: «вежливый и утонченный гуманист». Память Джойса была, как писал Станислаус Джойс, «сохраняющей». Он мог достаточно споро сочинять в уме как поэзию, так и прозу, запоминать и подолгу хранить сочиненное почти без потерь.
Кроме хорошей учебы, он был также отличным спортсменом — этот факт с удивлением открывали для себя его ранние биографы и даже родной брат. Телесная слабость Стивена Дедалуса или, скажем, Ричарда Роуана в «Изгнанниках» отражает скорее отвращение Джойса к таким грубым видам спорта, как бокс или регби. Но домой из Клонгоувза он привез коллекцию кубков за победы в беге с барьерами и спортивной ходьбе, несмотря на то, что был младше и меньше ростом других мальчишек. Крикетом, вполне атлетической игрой, он тоже живо интересовался. Имена великих крикетистов то и дело всплывают в его последней книге.
После своего первого причастия в Клонгоувзе Джойс принял второе имя — Алоизиус в честь итальянского святого Алоизия Гонзага, отказавшегося от титула ради монашеского призвания. В биографии Алоизия было еще одно обстоятельство, поразившее Джойса, — святой не позволял своей матери обнимать его, потому что боялся прикасаться к женщинам. Утонченность ритуалов покорила воображение мальчика, и он детально изучил последовательность действий священника при совершении мессы. Он участвовал в службах у маленького деревянного алтаря, облаченный в соответствующие одежды, взмахивая кадилом и воскуряя ладан. Величие Церкви восхищало его, и это восхищение осталось в нем навсегда. Но понемногу начинали накапливаться и вопросы, во многом порожденные язвительным антиклерикализмом отца: в то время, как пишет сам Джойс в «Портрете…», они выливались только в удивление тем фактом, что Святые Отцы могут быть повинны в грехе гнева или несправедливости.
Приезды в родной дом на каникулы были связаны для него с теплыми воспоминаниями. Джон Джойс был всегда рад его видеть, семья носилась с ним. Эйлин Вэнс все еще жила через улицу, и они были неразлучны вплоть до одного Валентинова дня, когда ее отец послал Джеймсу от ее лица «валентинку», перефразирующую известное тогда стихотворение: «О Джимми Джойс, ты мой милый, ты мое зеркальце, с вечера до утра, ты мне даже без единого фартинга нужен больше, чем Гарри Ньюэлл с его ослом». Гарри Ньюэлл был старым ворчливым калекой, ездившим на своей тележке по Брэю. Эйлин, узнав, какую с ней сыграли шутку, стала так стесняться своего товарища по играм, что много лет краснела при одном упоминании его имени. Он же сохранил стишок в памяти и вставил его в «Улисс», там, где Блум вспоминает, как послал «валентинку» своей дочери Милли.