Джвари
Шрифт:
Игумен не спал и пришел сразу. Опустился на корточки у стены рядом с Нонной, минуты две проговорил с Эли по-грузински.
— Можно разбудить наших мужчин и послать их за машиной…
— Не надо. Нужно только ждать. — Он был совершенно спокоен. — Это пройдет.
— А что с ней? — Голос Эли звучал робко. — Не знаю. Но здесь такое место, где ничего плохого случиться не может.
Больше он ничего не сказал. Но мы обе сразу успокоились.
Вместе с игуменом я дошла до развилки тропинок: одна вела к моей келье, другая — к его. На минуту мы остановились у бассейна.
Все так же мерцало небо
— Это наказание… — выговорил он тихо. — Его надо принять и пережить.
— Наказание за что?
— Она ведь пила вино?
— Совсем немного.
— Не важно, много человек украл или мало. Можно согрешить помыслом этого вполне достаточно.
Ой пошарил рукой в гравии у бассейна, бросил камешек и разбил отражение месяца.
Мне показалась чрезмерной эта взыскательность — когда-То Христос сам превратил воду в вино.
Но, может быть, отец Михаил говорил о другом? Я вернулась к Эли.
Нонна затихла.
Мы стояли у перил, смотрели на небо, на монастырский двор. Лунный луч падал на купол храма. И черная крона сосны за ним бесшумно покачивалась, заслоняя и открывая звезды.
— Вам нравится отец Михаил?
— Очень… — помолчав, ответила она. — Мы ведь жили здесь все прошлое лето. Даже с тех пор они очень изменились: Венедикт стал более духовным, отец Михаил — хотя бы внешне — менее закрытым. Тогда они с нами вообще не разговаривали.
— А в церковь вы не ходите?
— Нет…
— Вы не верите в Бога?
— Верю… Но мне пятьдесят два года, поздно менять жизнь.
— Почему? Куда мы можем опоздать? Помните притчу о работниках одиннадцатого часа? Хозяин виноградника всем воздает поровну — тем, кто работал с утра, и тем, кто пришел на закате.
— Я никогда не могла этого понять, — улыбнулась Эли. — Разве это справедливо?
— Это гораздо больше, чем справедливость — это милосердие. Справедливость воздает мерой за меру. Как в Ветхом завете: око за око, зуб за зуб. А в милосердии Божием все наше зло утопает, как горсть песка в океане.
— А добро?
— Добро тоже. Поэтому мы ничего не можем заработать, с утра мы приходим или к ночи. Не в воздаяние все дается, а даром, в дар… как Святые Дары, как сама жизнь.
— Но вы-то пришли давно?
— Совсем нет. И раньше очень сожалела, что пришла поздно, было жаль прежних сорока лет. А теперь я знаю, что их ценой и обрела веру. Без такой долгой жажды не было бы и утоления ее.
— Вы считаете, что уже не сможете потерять веру?
— Я предпочла бы потерять жизнь. Что бы я делала с ней — без Бога?
Мы стали мало видеться с Митей, только на службе и поздно вечером.
Почти весь день я занята в трапезной — чищу, режу, жарю, варю, потом мою у родника посуду. Арчил очень рад, что ко мне перешли его обязанности: все что угодно, только не женская работа. Я от души его поздравила, а он от души принес мне соболезнования. Правда, мне не на чем раскрыться, продуктов с каждым днем меньше: сетка мелкой картошки
А Митя весь день с братией.
Каждый раз на службе он читает наизусть «Царю Небесный», «Трисвятое» по «Отче наш» и пятидесятый псалом на хуцури, разжигает и подает кадило.
Ему нравится быть в алтаре. Алтарь совсем маленький, отделен от нас полотняным иконостасом. Присутствие игумена там совершенно бесшумно, а каждый Митин шепот и шорох слышен. Когда Митя задерживался в алтаре, Венедикт ревниво усмехался и как-то вдруг недовольно сказал: «Димитрий, Не шуми!» Тогда игумен оставил нас с Митей в храме и рассказал притчу о том, как к одному отшельнику пришел царь. Отшельник беседовал с ним, и царь задержался в горах, чтобы прийти на следующий день. Но утром он уже никого не нашел в келье: отшельник покинул ее навсегда. Так надо бояться привилегий и избегать их. Больше Митя в алтарь не ходил.
Иногда они устраивают спевки под фисгармонию. Митя играет, а братия поет — игумен, положив локти на фисгармонию, нависая над ней и слегка улыбаясь даже во время пения; Венедикт, прислонившись к стене и заложив за спину руки, с равнодушным видом; Арчил, не сводя напряженного и несколько испуганного взгляда с Венедикта, которому подпевает. Игумен настаивает, чтобы Митя говорил, кто и где фальшивит. Фальшивит то Венедикт, то Арчил, потому что оба до монастыря никогда не пели и не знают нот, но Венедикт требует поощрения за храбрость. Хотели было выучить к литургии «Иже Херувимы», но никто не справился.
Мы с Митей всегда делились впечатлениями дня, и от него я узнаю некоторые подробности монастырского быта, которые не вижу сама.
Например, игумен часто садится за стол первым, долго ест. А Митя сидит рядом и замечает, что отец Михаил наливает себе в миску половину разливной ложки супа, кладет туда же ложку второго и запивает все чаем. Для рослого мужчины это вообще не еда, а он, выходя, еще скажет: «Ну вот, пришел первый, ушел последний и опять объелся. Так Лествичник и говорит про ненасытное чрево: само уже расседается от избытка, а все кричит: алчу!»
Такие хитрости в стиле монастырской жизни. Когда-то монаха могли поставить на год у ворот, чтобы он всем кланялся и говорил:
«Простите меня, я вор и разбойник». Но говорить о себе, что ты обжора и лентяй, или что ты три месяца не мылся, — это тоже лекарство от гордости. А чем должен заниматься монах? Молиться, бороться с помыслами и с гордостью. Пока ты заполнен сознанием собственного достоинства, по-фарисейски помнишь о своих добродетелях, о своей талантливости, уме, красоте — к тебе закрыт доступ Богу; на уровне жалких человеческих достоинств нет места божественному. А вот когда ты ощутишь всем нутром, что ничего не можешь без Бога, ни росту себе прибавить хоть на один локоть и ни от одного греха избавиться, тогда ты и воззовешь из глубины. И Он придет и всякий твой недостаток восполнит от Своего избытка и по Своей любви.