Джвари
Шрифт:
На другой день Арчил не разбудил меня. Я пропустила утреню и сошла вниз перед трапезой.
У родника встретился реставратор Шалва. Его бритая голова обрастала черной щетинкой, и он этого стеснялся. Они с Гурамом вчера ходили искать меня на хутор и дальше, к заброшенной деревне, и я попросила прощения за эту тревогу.
— Мне давно хотелось поговорить с вами о вере, — сказал Шалва.
— Боюсь, что мы не успеем. Да и почему со мной? О Боге лучше говорить с тем, кто отдает Ему себя целиком… Поговорите с игуменом.
Оказалось, они уже просидели
Я и заметила, что все они стали чаще бывать на службе: Гурам и Шалва стояли в храме, Эли и Нонна за порожком. Душа — «по природе своей христианка», она узнает Истину, стоит только подойти достаточно близко.
Игумен сидел один в комнате рядом с трапезной. Он взглянул на меня выжидательно. Я от входа попросила благословения и вышла разогревать завтрак.
А к концу трапезы пришла машина с Митей — женщины задержались еще на день.
При игумене Митя стеснялся быть ласковым, но от радости забыл об этом и поцеловал меня в щеку. Мальчик мой милый приехал, слава Богу…
Мы все сидели в трапезной, и Митя рассказывал о торжестве в Сиони, на котором было двенадцать архиереев — весь епископат Грузии. Рукополагали тринадцатого епископа, ровесника и друга нашего игумена. Митю облачили в стихарь, и он преподнес свой гимн, а потом тоже выходил со свечой и подавал Патриарху дикирий.
— Да, мама, Патриарх спросил, как нам нравится Джвари, и благословил пожить здесь до конца лета…
Мальчика моего переполняла радость, а я была подавлена тем, что предстояло ему сообщить.
После обеда Митя с наслаждением вытянулся в келье на койке. Он очень устал за эти два дня торжеств. Но продолжал рассказывать о них со всеми яркими богослужебными подробностями, теперь так наполненными для нас смыслом. Мне было жаль его прерывать, до утра оставалось много времени.
Я сидела перед распахнутой дверью, когда в ее зеленом и желтом проеме появилась темная фигура игумена. Раньше он не приходил к нам, и это появление предвещало что-то важное.
— Вероника, мне нужно поговорить с вами.
— Заходите, отец Михаил.
— Нет, я не зайду. Выйдите, пожалуйста, вы.
Я накинула халат поверх сарафана, надела косынку, завязав ее сзади на шее.
Молча спустились по холму.
Мы сидели на склоне, на котором отец Михаил скосил траву ночью после нашего приезда. Тогда мне хотелось посидеть здесь с ним и Митей, и вот мы были вдвоем. Чуть ниже на обрыве стояла наша опустевшая, выгоревшая на солнце палатка. Поляна внизу опять зарастала травой. Слева за ней белел дом с широким балконом, там прогуливался Венедикт, и ему было хорошо нас видно. А впереди поднималась светлая громада храма, и дымилась зноем горная даль.
Ни облачка не было в небесах над нами. Но там, в раскрытой высоте, происходило какое-то медленное смещение, движение ясной синевы и света, проникновение их, растворение. Хотелось смотреть и смотреть в эту живую бездну.
— Вероника… Я
Обхватив колени руками, он сидел прямо, смотрел прямо перед собой и говорил ровно и жестко. Неизменная черная шапочка была надкинута на лоб.
— И вот я испытываю к вам… эту низкую страсть. Это странное признание было так неожиданно, что я не поверила ему. В первую минуту я даже подумала, что он берет на себя чужой грех, прикрывает его собой,
— Я несколько раз намекал вам на это. Но вы уклонились… или не поняли.
— Почему-то я относила эти намеки… никак не к вам самому. Да и ни к кому здесь до конца не могла отнести. Скорее принимала как отвлеченный разговор… об опасностях духовного общения.
— А я говорил и об этом довольно ясно: у нас с вами не может быть духовной близости. Возможны другие случаи… например, наши отношения с Давидом исключают с моей стороны чувства к его жене…
— Наверное, я считала, что и наши с вами отношения их исключают.
Я тоже старалась говорить ровно. Но находила нечаянные, не самые верные слова.
Почему же я действительно не замечала того, что ему казалось явным? Это «почему» уходило в глубину, которую пока заслоняли в сознании моем сказанные нами сейчас слова.
— Конечно, исключают… я знаю это, как и вы. Но человек облечен в плоть, страстен: не согрешит делом — согрешит помыслом. Монашество и есть эта невидимая брань со своей страстной природой. И слово Божие, как меч обоюдоострый, проникает до разделения души и духа, составов и мозгов… как говорит апостол, — и судит помышления и намерения сердечные. До разделения души и духа — вы понимаете, как это может быть страшно… и как больно?
Я понимала — теперь. Но раньше, совсем в другое время, почти прошедшее, испытывала эту боль.
— Я не стыжусь сказать вам все это… — заговорил он тише, мягче. — И нет ничего сокровенного от Бога, все обнажено пред очами Его. Что мог бы я сейчас ответить, если бы Он спросил: «Адам, где ты?» Наверно, я тоже захотел бы скрыться от Него в чаще, потому что вчера забыл о Нем. — Я молчала. И он спросил: — Вам это признание льстит?
— Почему же? Мне кажется, даже признанием вам хотелось меня ранить по возможности больно.
— Может быть, может быть… — усмехнулся он, глядя все так же перед собой или в себя, ни разу не коснувшись меня взглядом. — Мне хотелось сказать грубее — так легче. Это тоже от гордости… Мы ведь все очень гордые люди, и ничего нет на пути к Богу труднее смиренного сознания своих слабостей… и покаяния. Но я не хочу препарировать свое чувство к вам. Кто знает до конца, что имеет, что не имеет значения?