Шрифт:
Но, конечно, одной резьбой по дереву душу не насытишь.
Попытался устроиться в филармонию (а чтец он был, сами догадываетесь, удивительный — до сих пор ловлю себя на том, что копирую его интонации) — в филармонии, понятное дело, все свои, не втиснешься.
Написал пьесу «Браконьеры» (к сожалению, первый вариант не сохранился) — везде отказ. Подсластил, ввёл пару положительных персонажей, переназвал завлекательно («Приезжайте к нам, за Волгу!») — то же самое. Сел за автобиографический сценарий «Шёл парень на войну». Ну, история со сценарием
А потом замахнулся на прозу. Тем более что сын с невесткой тоже что-то там кропают, временами даже книжки печатают. Занеслась молодёжь. Пора поставить на место.
Первый рассказ написал на спор, заключив с мамой пари, что сядет и напишет. В один присест. Так и вышло. Но, поскольку мама усомнилась, является ли написанное рассказом, рукопись вручили нам с Белкой (Любовью Лукиной) на предмет прочтения, оценки и правильной расстановки запятых. Как крупным специалистам в области изящной словесности и членам СП.
Честно сказать, при первом взгляде на эти десять страниц машинописи я ощутил оторопь. Бывают сильно грязные черновики, но такого мне ещё видеть не доводилось. Ладно. В крайнем случае перепишем — из сыновьей почтительности. Взяв себя в руки, прочёл раз, другой… И вдруг из непролазных дебрей текста действительно выглянул рассказ. Ничего не надо было переписывать — так, кое-что сократить, кое о чём умолчать в начале, чтобы приберечь к финалу, и поменять местами пару эпизодов.
Наконец-то я получил возможность доказать, что тоже в чём-то профессионал! Через три дня мы вручили ему с поздравлениями выправленный и перепечатанный набело рассказ.
Поблагодарил кивком — и сел писать следующий. Нам стало не по себе.
Впрочем, опасения оказались напрасными. Когда он показал свой второй опыт, мы с изумлением увидели, что это уже не на спор и наспех набитый черновик, а хорошо выстроенное повествование. Художественная проза.
А ведь ему уже шёл седьмой десяток.
К тому времени он сильно погрузнел, отпустил бородку и внешне стал похож на Куприна, которого, кстати, всегда очень высоко ценил.
Первый же его рассказ вызвал восторг в секретариате одной из волгоградских газет и был немедленно опубликован. Потом второй, третий… Вскоре их принялись перепечатывать и за пределами России — в журнале «Памир», например.
— Думаешь, я творю? — ворчал он. — Я подрабатываю.
Скромничал. Сам давно уже подумывал о повести.
И вот однажды он дал нам с Белкой прочесть первые несколько страниц. Я был поражён. Столь пронзительного и мощного начала мы не ожидали. Всё написанное им ранее смотрелось теперь пробой пера, дальними подступами к главному.
Повесть создавалась стремительно, на одном выдохе, практически без помарок. Неожиданно пригодился отвергнутый киношниками сценарий «Шёл парень на войну» — отрывки из него легли в общее повествование, причём настолько естественно, будто так оно и задумывалось. Даже то, что во вставных частях рассказ идёт то
«Осколки» (потом он согласился, что название «Осколок» звучало бы точнее) вышли в журнале «Отчий край», после чего стало ясно, что в Волгограде появился новый прозаик.
А нам он подарил экземпляр с таким автографом: «Моим дорогим фантастам от начинающего семидесятилетнего автора».
И сразу пошли удары — один подлее другого. Сначала — тяжелейший инсульт, частичная потеря памяти. Ну, с этим бы он справился, будь у него время: восстанавливал мышление с той же безжалостностью к себе, с какой восстанавливают форму травмированные циркачи. Чудовищная воля и поразительное самообладание. Едва выписавшись из больницы, снова сел за клавиатуру — взялся за «Сны Фёдора». Текст упрямился, не давался, однако начинающего семидесятилетнего автора не переупрямишь. В итоге повесть была закончена и опубликована в том же «Отчем крае» — жёсткая, отрывистая, страшноватая.
Но времени, как выяснилось, не было уже ни на что. Последовал запоздалый диагноз: рак лёгкого, метастазы. Сколько ещё отпущено? Врачи пожимали плечами. Может, года два, а может, и месяц.
Чувствуя, что просто не успеет выстроить новую повесть, он начал записывать отдельные истории из довоенного детства и военной юности — как попало, как было, как запомнил. Вошли туда и отрывки старого сценария. В эпизодах, касающихся фронтовых будней, уже чувствуется торопливость: они мозаичны, обрывочны, посвящены в основном бытовым подробностям (буфет, банька) — и что опять-таки поразительно: в записках почти отсутствуют батальные события. Хотя, возможно, это могло быть сделано и сознательно, из соображений элементарной честности. Не зря же Лев Толстой говорил, что «рассказывая военные происшествия, всегда врут».
А возможно, причина ещё глубже. Драчун, задира (в девятнадцатом бы веке сказали: «бретёр»), но кровь и смерть, представьте, всегда вызывали у него омерзение. Даже если за них дают ордена.
До описаний театрального своего жития-бытия он так и не добрался. Последний и самый страшный удар: скоропостижно скончалась мама. Работа над записками, естественно, оборвалась. А вскоре метастазы дошли до мозга. В один из редких часов прояснения он пишет от руки несколько строк, которыми и начинаются теперь его «Промелькнувшие годы».
— Как всё-таки несправедливо, — с горечью однажды заметил он. Именно заметил, а не пожаловался, ибо не жаловался никогда. — После художника остаются картины, после архитектора — здания… А от театрального актёра не остаётся ничего. Как будто его и не было… Рецензии? Фотографии? Да разве можно по ним что-нибудь представить?
Да, пожалуй, так оно и есть.
Но теперь после тебя, папа, останется хотя бы книга.
2006