Единственное дитя
Шрифт:
Взгляни на меня!
Лицом к стене,
Играю на скрипке
Пустым карманам.
Я прочитал стихи бабушке и попросил ее перевести.
Наконец-то я нашел применение этой чудаковатой и раздражающей меня старухе: ее родным языком, как и у нескольких других стариков в нашем околотке, оказался не английский, а ирландский.
Бабушка оценила эти стихи не очень высоко, сказав, что знает и получше; она пожелала их мне прочесть, но сбилась и успокоилась на том, что выучила со мной первое мое ирландское предложение - A chailin 6g, tabhair dhom pog, agus posfaidh me thu (Поцелуй меня, девушка, и я женюсь на тебе). Ее метода обучения, так же как и практикуемая Дауыи, мало напоминала то, о чем я читал и слышал, но была не в пример интереснее. "..."
К этому времени, когда мне исполнилось четырнадцать лет, стало ясно, что настоящего образования я так и не смогу получить. Тем не менее я ни за что не хотел расстаться со своей мечтой и стал подыскивать себе работу,
Я искал место для "расторопного мальчика", так как, когда выяснилось, что священником мне не быть, моей мамой завладела надежда сделать из меня клерка - человека, носящего белый воротничок и именовавшегося "мистер". Не зная для себя ничего лучшего и будучи всегда податливым - до определенных пределов, - я, ежедневно наведываясь в библиотеку Карнеги или же в бюро по найму, находившееся напротив редакции коркского "Экземинера" и предлагая свои услуги по всем объявлениям о "расторопном мальчике", стал вечерами посещать техническое училище и коммерческие курсы, чтобы по мере своих возможностей научиться чемунибудь из арифметики, бухгалтерии, стенографии и машинописи. Все, что мне запомнилось из курса бухгалтерии, это изречение, помещенное на первой странице нашего учебника с благословления его автора, которым, естественно, был не кто иной, как директор курсов, и гласившее: "В делах ничто не совершается даром", а из курса машинописи восхитительная пропись, начинавшаяся словами: "Благородство отличало стены замка", тут же заученная мною наизусть. Возможно, они потому так засели у меня в памяти, что выражали две непримиримые противоположности, которые мне нужно было примирить в себе самом.
Гоняясь за серьезным, в моем представлении, образованием, я, помимо всего прочего, вгрызался в самоучитель, не помню, как и когда попавший ко мне в руки.
Из романов Шиена я усвоил, что истинным языком культуры является немецкий, а величайшим носителем культуры - Гёте, и поэтому, перечитав всего Гёте в английских переводах, я принялся учить немецкий по самоучителю, чтобы иметь возможность читать великого поэта и мыслителя в оригинале. На меня произвел огромное впечатление тот факт, что одна из прелестных песен, которым мама научила меня в детстве, - "Шли трое буршей по Рейну" встретилась мне в немецкой антологии среди настоящих стихотворений настоящего немецкого поэта, и я, выучив слова, стал распевать ее по-немецки.
Я также делал героические усилия, чтобы научиться греческому, казавшемуся мне очень важным орудием для овладения культурой, поскольку этот язык был намного труднее латинского; но, так как меня никогда не учили даже основам грамматики какого бы то ни было языка, с греческим я так и не справился.
Первую работу мне нашел мой исповедник, добрый старый викарий, считавший, что я очень чистый, угодный богу мальчик, и постоянно просивший меня помолиться об исполнении его желаний. Если невинность сродни святости, он, пожалуй, был не так уж не прав, потому что однажды я покаялся ему в "дурных помыслах", имея, если не ошибаюсь, в виду убийство собственной бабки, а отец О'Риган истолковал мое признание иначе и в течение нескольких мучительных минут задавал мне вопросы, которые я не понимал, а я давал ему ответы, которые он не понимал, и, когда я покидал исповедальню, бедняга был сконфужен не меньше меня.
Работу я получил в благочестивом оптовом мануфактурном заведении, куда весь штат набирался, очевидно, исключительно по рекомендации исповедников, попав под начало к маленькому, самовлюбленному, жирному приказчику с нафабренными черными усиками, которого я с первого дня возненавидел. Он изо всех сил старался вбить в меня, что всякий раз, когда он зовет: "О'Донован!", я должен мгновенно бросать любое занятие и бежать к нему, бойко откликаясь: "Да, сэр!" Я нисколько не возражал против того, чтобы бросать любое занятие, тем более что занимался, как правило, складыванием рубашек - два рукава поперек груди,
Я пошел работать учеником маркировщика на железную дорогу, так как отчаялся получить что-нибудь лучшее; к тому же при тяжелом рабочем дне (от восьми до семи часов) жалованье (фунт в неделю) там платили превосходное, и с таким доходом я мог накупить массу книг и набраться массы знаний. Итак, искренне уверенный, что наконец-то счастье начинает мне улыбаться, я однажды вышел из дома в половине восьмого утра и, спустившись с Соммерхилла, направился через туннель на набережную в контору по грузовым перевозкам. Наверху в длинной зале, где под наблюдением старшего клерка работали служащие счетного отдела, я присоединился к маркировщикам - трем младшим, Шии, Кремину и Клери, и двум старшим. В наши обязанности входило помогать служащим счетного отдела и отдела претензий:
мы маркировали грузы в пакгаузах и разыскивали по пакгаузам пропавшие грузы - поэтому нас называли маркировщиками.
Нет такой транспортной компании, которая не получала бы огромное число претензий по поводу пропавших грузов, но многие из них вовсе не пропадают, а просто лежат где-то забытые. Виски и табак разыскать нетрудно: их положено грузить в запломбированные вагоны в присутствии представителя железнодорожной полиции, который заносит номер фрахта и номер вагона в свою красную книжечку. Но за другие товары никто особой ответственности не несет, и выяснить, куда они девались, можно, только обратившись к памяти маркировщика.
Грамотный доброжелательный маркировщик - какойнибудь Боб Сент-Леджер с Дублин-бей или Лихи с Фермоу-бей мог помнить о прохождении той или иной партии и при хорошем расположении духа выудить ее из какого-нибудь угла, где она лежала уже несколько недель под грудой новых поступлений. Это считалось большой победой, и докладная записка или телеграмма помечалась кодовым словом, скажем "клен", означавшим, что пропажа найдена и находится в пути к адресату. Но гораздо чаще никто ничего не помнил, и тогда ставилось другое слово, скажем "дуб", что означало: "Несомненно отослано, прошу сообщить о прибытии", на что с какого-нибудь разъезда Гулдз Кросс или станции Фаррандор поступал ответ "липа", означавший: груза нет, и тогда приходилось идти в пакгауз и перебирать горы пыльных подшивок в поисках исходной квитанции, где значилось имя маркировщика или носильщика, подписавшего отправку багажа или груза.
Мне не понадобилось много времени, чтобы понять - все это для меня та же школа под началом Дауни, только в несколько ином варианте, место, где я всегда буду чувствовать себя бесполезным, запуганным, уязвленным.
Мои товарищи по работе, сыновья железнодорожников, разбирались в деле так, словно родились для него. Шии был худеньким мальчиком с выдающимися скулами и дерзкой улыбкой, Кремин - круглолицый, самодовольный паренек с вишневым румянцем - скользил по конторе и складу, почти не отрывая ног от пола. Первый все время смеялся надо мной, второй - иногда: он был обычно так поглощен своими делами, что у него просто не оставалось времени на чужие. Однако несколько раз, когда я совсем уже не знал, с какого конца взяться за розыски, он, посмотрев на меня с сожалением и презрением, брался за них сам и находил пропажу. "Понял?
– фыркал он.
– Проще простого!" Кремин и впрямь был тем, что подразумевалось в объявлениях под "расторопным мальчиком". Много лет спустя мы оказались с ним в одном бараке в лагере для военнопленных; к этому времени как мое, так и его положение несколько изменилось: я стал учителем, а он остался тем же "расторопным мальчиком", пи с кем осооенно не дружившим, по со всеми приветливым; он ловко изготовлял из шиллингов колечки и плел сумки "макраме" - никогда не унывающий, шумный, довольный собой. Но, когда я заболел, он ухаживал за мной с той же сочувственной насмешливостью, с какой разыскивал за меня багажные ярлыки, квохтая с довольной улыбкой над моей неспособностью сделать что-нибудь для себя.