Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга II
Шрифт:
— Меня об этом уже спрашивали, mon ami, — для чего в моем сочинении on dit, поп seulement русские, mais et французы, tantot en russe, tantot en francais? Reproche в том, что лица on dit et ecrivez en francais в русской книге, подобен тому упреку, qui бы сделал personne, глядя аu tableau и заметив в ней noir пятна (тени), которых нет в действительности. Peintге не повинен в том, что некоторым ombre, сделанная им аu face tableau, представляется noir пятном, которого не бывает в действительности, mais peintre повинен seulement в том, si тени эти положены неверно et грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века, изображая русские лица известного общества et Buonaparte et французов, имевших такое прямое participation в жизни того времени, je sans intention захопився формой воображения того французского склада мысли больше, чем це було noтpiбнo. Apres tout, не заперечуючи те, що положенные мною тени, probablement, неверны et незграбнi, je желал бы seulement, чтобы те, которым покажется tres смiшно, как Napoleon розмовляе tantot en russe, tantot en francais, знали бы, что это им кажется тiльки вiд того, что они, как personne, смотрящий аu portrait, видят не face со светом et
68
— Меня об этом уже спрашивали, — для чего в моем сочинении говорят не только русские, но и французы частью по-русски, частью по-французски? Упрек в том, что лица говорят и пишут по-французски в русской книге, подобен тому упреку, который бы сделал человек, глядя на картину и заметив в ней черные пятна (тени), которых нет в действительности. Живописец не повинен в том, что некоторым тень, сделанная им на лице картины, представляется черным пятном, которого не бывает в действительности, но живописец повинен только в том, ежели тени эти положены неверно и грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века, изображая русские лица известного общества и Наполеона и французов, имевших такое прямое участие в жизни того времени, я невольно увлекся формой выражения того французского склада мысли больше, чем это было нужно. И потому, не отрицая того, что положенные мною тени, вероятно, неверны и грубы, я желал бы только, чтобы те, которым покажется очень смешно, как Наполеон говорит то по-русски, то по-французски, знали бы, что это им кажется только оттого, что они, как человек, смотрящий на портрет, видят не лицо со светом и тенями, а черное пятно под носом.
[Сноска к сноске. Мене про це вже запитували, — для чого в моему твopi розмовляють не тільки росіяни, але й французи частиною російською, частиною французькою i навіть українською мовами? Дорікання в тім, що особи розмовляють i пишуть французькою i українською в російський книзі, схожі на тi дорікання, якi зробила би людина, дивлячись на картину i побачивши в ній чорнi плями (тiнi), яких немає в дійсності. Живописець не винен в тiм, що деяким людям тінь, зроблена ним на живописному полотні, уявляється чорною плямою, котрої не буває в дiйсностi, але живописець винен тільки в тім, що тiнi ці покладені невipнo i незграбно. Займаючись епохою початку нинішнього вiкy, зображуючи російські персони відомого суспільства i Наполеона i французів, що мали таку безпосередню участь в житті того часу, я мимоволі захопився формою виявлення я того французького складу думки (менталітету) більш, ніж це було потрібно. I тому, не заперечуючи того, що покладені мною тiнi, напевно, невipнi та незграбні, я бажав би тільки, щоб тi, котрим здається дуже смішним, як Наполеон розмовляє то російською, то французькою, то українською, знали б, що це їм здається тільки від того, що вони, як людина, що розглядає портрет, бачать не обличчя зі світлом i тінями, а чорну пляму під носом.
Те ж саме з ненормативною лексикою. Коли Кутузов після Бородінського відступу говорить, що «французы будут у меня говно жрать», я не можу з метою хибно зрозумілої художності змінити це слово на яке-небудь iншe слово — наприклад, на французьке «merde» чи на російське «дерьмо», чи на українське «гiмно», чи на аптекарське «кал»; але з метою непорушення художньої правди залишаю це брудне російське слово у тому вигляді, в якому воно було промовлене Кутузовим після Бородінської битви.].
— То же самое и с ненормативной лексикой, — продолжал Толстой в ауте между вторым и третьим раундом. — Главное и драгоценнейшее свойство искусства — его искренность. Когда Кутузов после Бородинского отступления говорит, что «французы будут у меня говно жрать», я не могу в целях ложно понимаемой художественности заменить это слово на какое-нибудь другое — например, на французское «merde» или на русское «дерьмо», или на украинское «гiмно», или на аптекарское «кал»; но с целью ненарушения художественной правды оставляю это грязное русское слово в том виде, в каком оно было произнесено Кутузовым после Бородинского сражения.
— Лев Николаевич! Ну, «govno» — это еще туда-сюда, это слово и я могу выговорить, но есть и другие слова… — сказал Душан Петрович, раскручивая пропеллером перед лицом Толстого мокрое полотенце.
— Какие же еще слова, Душан Петрович?
— Я затрудняюсь… Разве сможете вы, граф Толстой, послать человека на три буквы?
— Nah… что ли? Конечно! Мое любимое слово. Послать nah… плохого или глупого человека — за милую душу! Подумайте, Душан Петрович, — если я каждый день слышу о женских затычках и прокладках, о подтирках, горшках и унитазах, о всяких сексуальных аксессуарах, которые напрямую вызывают у меня ассоциации с образами человеческого низа и зада — тут я полностью согласен с Фрейдом, — то почему я не должен называть эти образы своими именами?
Эрнесто не имел определенного плана на финальный бой, он не знал, что будет делать. Как-то отмахиваться, отбиваться, выжидать. Ему мог помочь только случай. Мало ли что случается на жизненном ринге. Проломится ринг, рухнет потолок…
Богатый высокомерный янки из англосаксов, сидевший рядом с Гайдамакой, но болевший почему-то не за Эрнесто, а за Толстого, — вдруг покраснел, его чуть инфаркт не хватил.
— Вам плохо? — спросил Гайдамака по-русски. Американец побагровел и посмотрел на него.
— Вызвать вам врача? — спросил Гайдамака по-английски.
— Да пошел ты на… — тяжело дыша, ответил этот типичный янки на чистом русском. (Потом они познакомились; оказалось, что Гайдамака сидел рядом с основоположником троцкизма — это был тоже Лев, но по фамилии Бронштейн, которому мексиканский художник Ривера обещался проломить голову ледорубом за то, что тот спал с его женой.)
В этот момент граф Толстой принюхался и почувствовал
— Молодые писатели спрашивают: как вы пишете, как выучиться писать, — сказал Толстой. — Я отвечаю: писатель пишет не рукой, не головой, а жопой. Жопа должна сидеть на стуле и никуда не бегать — вот главный секрет писательства. Волка кормят ноги, писателя кормит жопа.
После этих слов Hertrouda Stein без согласования с Эрнесто выбросила на ринг вафельное полотенце.
— Все вы — потерянное поколение, — сказала Гертруда Стайн.
ГЛАВА 8. Обед в доме с химерами (продолжение)
Как отрадно было бы увидеть в прозаических произведениях пример того поэтического беспорядка, того живого хаоса, о котором мы, запуганные литературными учителями, скоро не будем уже сметь даже мечтать.
— Нет, я передумал, — сказал майор Нуразбеков. — За советскую милицию мы выпьем потом, а сейчас предлагаю выпить за Юрия Владимировича Андропова, стена кремлевская ему пухом! Имел я с ним однажды беседу — да, да, да, с самим Андроповым, — что тут удивительного? — демократичнейший мужик был, — точнее, не я с ним имел беседу, а он меня имел. Имел он меня в городе Киеве, в матери городов русских — до сих пор, кстати, не пойму, почему Киев — именно «мать» городов русских, а не «отец»? — Нестор-летописец, похоже, напился и перепутал женское и мужское начало. Было это лет десять назад в каком-то решающем, завершающем или определяющем году — точно не помню. Я тогда после окончания циркового училища и службы в Советской Армии стажировался в республиканском КГБ, около памятника Богдану Хмельницкому, охранял тело одного нашего закрытого космо-авиаконструктора — сейчас он уже почти рассекречен, в «Правде» статья второй год лежит, — ждут, пока помрет. Скоро о нем прочитаете. Золотой старикан, с юморком, дважды Гертруда, бронзовый бюст для Жмеринки уже, наверно, отлит, а фамилия его не Сидоров, и не Сидоренко, и даже не Сидорович, а совсем простая — Сидор. Владимир Кондратьевич Сидор. Лауреат всех, премий; простой, как Ленин; прямой, как угол дома, через два слова — мат, через две фразы — антисоветчина. Почему не сидел в ГУЛАГе — загадка природы. Целый год был я у него телохранителем. Куда он, туда и я… Но выпьем пока за Андропова — это длинная история…
Выпили пока за Андропова, а почему — неизвестно.
— Ну и надоел же я Сидору! — продолжал майор, не закусывая. — С прежним своим телохранителем Сидор сам справлялся — только тот зевнул (лейтенант уже в летах был и отягощен семьей), на ворон засмотрелся — ау, Сидор! Нету Сидора! Умел, как Ленин, от хвоста избавляться. Или честно договаривались: Сидор — налево, по своим кобелиным делам — силен был старик по этому делу, всегда у него в штанах стояло; а телохранитель — направо, в кино или домой к семье, к телевизору. А вот со мной, со стажером — фиг вам! Очень уж я ответственно относился к порученной работе. Сидор утром из дому выходит, на работу в институт или в свой почтовый ящик — я уже тут как тут, дверцу в персональной «Волге» распахиваю; он в кабинете кулаком на министров стучит, кричит: «Доколе!!!» — я в приемной делаю вид, что книжку читаю, а сам — секу! Он по цехам — я за ним, он посрать — я дверь туалета телом прикрываю, он — туда-сюда, я — туда же. Он меня гонит в дверь — я лезу в окно. Наконец Сидор взмолился:
«Нураз, — говорит, — дурак ты узкоглазый, татаро-монгол, эфиоп твою мать, я тебя как сына люблю, но что же ты со мной в мирное время делаешь?! Ты же Киева еще не видел! Мать городов русских! Что ты за мной, как верблюд за иголкой, ходишь? Делать тебе больше нечего? Иди, погуляй! Смотри, какие женщины! Иди, поставь! Весна! Каштаны! Украина! Крещатик! Схылы Днепра! Денег нет — вот тебе на ресторан. Оставь ты меня в покое, у меня свои интимные дела есть… Николай Степанович, может быть, вам сразу полный стакан водки налить, чтоб потеплело?
— Полный… стакан? — переспросил Шкфорцопф, уныло ковыряя вилкой в гречневой каше. — Я… подумаю.
— Подумайте. В общем, не сразу, но постепенно, Сидор меня уговорил, приручил, перевербовал в свою веру — да и как иначе: я — мальчишка, а он — старый потертый Сидор. Объяснил он мне, как надо жить, чтобы по утрам не было мучительно больно: главное в жизни, говорил Сидор, Свобода, и если работа тебе надоела, то работу — направо, а сам — налево, чтобы сполна использовать все степени Свободы, присущие человеку, включая свободу слова. Философия Сидора была простая: «ничегонеделанье». Что? Труд? Сидору не нравилась коммунистическая идея, что основой для счастья есть труд. Он вспоминал хиньского философа Лао-дзы, который учил, что высшее счастье и отдельных личностей, и народов есть последствие не труда, а, наоборот, «ничегонеделания». Все зло людей, говорил Сидор словами Лао-дзы, начинается с того, что они делают то, чего не надо делать. И поэтому люди избавились бы от всего зла личного и общественного, если бы они ничего не делали. И я думаю, говорил Сидор, что он полностью не ошибается. «Когда мне говорить с вами про философию, мораль и религию? Мне надо издавать газету с тремя с половиной миллионов подписчиками, надо строить железную магистраль, рыть Панамский перешеек, проектировать лунный челнок, идти на партсобрание, дописать 28-й том своих сочинений». Так говорит каждый из нас. А вот что говорил мудрейший Экклесиаст: «Кто передвигает камни, тот может надсадить себя, и кто рубит дерево, тот может подвергнуться опасности от него». Точно! Уже настало время изменить понимание жизни, отказаться от ее поганского устройства, заняться собой. «Сойдет за мировоззрение», — любил говорить Сидор. «На Луну на челноке не долетишь, — говорил Сидор. — Тут нужна особая сила, вроде кейворита у Уэллса. Тут трэба помиркуваты». И зажили мы с ним душа в душу: Сидор — направо, я — палево. Вернее, наоборот — все чаще «налево» он; очень уж старый кобель это дело любил… «Без женщин жить не мог на свете, нет, в них солнце мая, в них весны привет», — пропел майор. — Что надумали, Николай Степанович?