Ефрейтор Икс
Шрифт:
Павел изумленно воскликнул:
– А я всегда думал, что это делают наоборот, заклятые сталинисты!..
– Вот как раз наоборот… Только, мало кто знал, что, когда расстреливают, в грудь не стреляют. В затылок стреляют… Для того, кто готовился к смерти, двадцать пять лет – подарок судьбы. Но все равно, сам понимаешь, что значит, такой срок для молодого человека… К тому же тогда казалось, что все это навечно; лагеря, репрессии ни за что… Мой друг, лагерный Кулибин, тоже рвался к свободе. И голова, и руки у него были прямо уникальными. Умудрился сварить настоящий индийский булат в обыкновенной лагерной кузнице. Его и посадили-то, я полагаю, за этот самый булат. Если подумать, в нашей промышленности и в армии, его просто негде применять, а технология сложнейшая. А он надоедал всем, пороги обивал, вот и запечатали его
– Что-о-о?! – Павел даже разинул рот от изумления.
– Ты что, не знаешь?! – в свою очередь изумился профессор. – Это называется – "побег с коровой". Обычное дело в то время среди матерых лагерников. Да и сейчас наверняка тоже… Нравы-то мало изменились… Вот и нас сманили, чтобы сожрать, если прижмет. Неделю почти, бегом мы уходили от преследования, да и припасы кое-какие были. Так что, нас пока не трогали. Друг мой самострел нес в разобранном виде в мешке, уголовники не знали, что это такое. А я одну финку за голенище сунул, а нож вот этот – за подкладкой шапки хранил. Видишь, как удобно рукоятка изгибается? Когда на плотах пошли по реке, припасы кончились, и уголовники начали на нас какие-то особые взгляды кидать. Вот тогда до нас и дошло, что вовсе не по дружбе они нас в побег пригласили. Они глядели на нас, и зубами щелкали, как голодные собаки. Не пойму как, но только кто-то у меня из сапога ночью финку вытащил; мы уж и спать боялись. Уголовники – народ безалаберный, забыли хоть какой-нибудь картой запастись. С разгону впоролись в пороги. С нашего плота трое утонули. Нас с другом, и еще шестерых, на берег выбросило. Хорошо хоть остальные на другом берегу оказались. Вот тут наши друзья и решили подкрепиться… – профессор замолчал, потянулся к чайвани, медленным движением наклонил ее, сосредоточенно глядя, как золотистая, чуть парящая, струйка чая течет в пиалу. Казалось, он забыл о Павле.
Тот не выдержал, спросил почему-то шепотом:
– И что, вашего друга съели?..
Очнувшись от задумчивости, профессор усмехнулся:
– Нет, мы вовремя сообразили, да и маленькое преимущество имели; уголовники от голода ослабели, а мы – нет. Я ж биолог; кое-какими травками, да кореньями силы поддерживали. Да и мышами с бурундуками не брезговали… К тому же я в студенческие годы боксом увлекался, даже чуть чемпионом Сибири не стал. Тогда многие боксом увлекались… Когда уголовники прижали нас к берегу, мы кинулись на скалу, что вдавалась в реку. Там карниз был узенький, еле одному пройти. Друг мой принялся самострел собирать, а я с ножом на карнизе встал. Хорошо хоть эта компания все свои топоры перетопила. В общем, одного я успел в речку спровадить, тут и первая стрела свистнула. Из шестерых один только и успел убежать. Потом мы с другом кое-как связали плот из четырех бревешек, оставшихся от разбитых плотов, и дальше поплыли. Да только не отплыли далеко. У компании, что на другом берегу спасалась, карабин был. Мы-то думали, они утопили его, ан – нет. Кто-то бабахнул раз, видимо ради пакости, и друга моего с расстояния в пятьсот метров наповал. И так бывает… – Батышев снова замолчал, отпил чаю, потеребил задумчиво бороду.
– А дальше что? – снова прервал его задумчивость Павел.
– Дальше?.. Дальше ничего… Плыву на плоту, думаю. И вдруг понимаю: бежать-то мне некуда, хоть обратно в лагерь возвращайся. Документов никаких. Население в тех местах и сейчас-то редкое, а тогда одни чукчи жили. Любого белого человека со всех сторон видать. Да и какой толк из лагеря бегать, когда вся страна лагерь! Думал, думал я, да не придумал ничего лучше, как свернуть к
Он замолчал. Сидел в кресле, глядя куда-то в пространство; могучий, седой, с загорелым, гладким, почти без морщин, лицом. И эти его сила и твердость почему-то вызвали у Павла раздражение, он заговорил с едким сарказмом:
– Вот, значит, как… Значит, мстить нельзя… Тебе, значит, по одной щеке, а ты подставь другую… Чистоплюйство все это! А они не чистоплюйствуют! Они крепко везде устраиваются, и ничем не брезгуют. Сегодня он Фирсова убил, завтра всю жизнь на Земле угробит. Для того лишь, чтобы ему нигде не поддувало…
– Возможно, ты и прав… – тихо, с укоризной в голосе, заговорил Батышев. – Возможно, мы во всем виноваты. Вместо того чтобы, придя из лагерей, призвать к ответу всех гадов, мы принялись играть в благородство, а они этим воспользовались, и нас же мордами в грязь… При этом сами на своих местах остались, и талантливых ребят отпихивают, чтобы послушных холуев сажать рядом с собой… И, тем не менее, я против Гонтаря слова не скажу. Не желаю, чтобы хоть в чью-то голову закралось подозрение, будто я мщу ему за отцовы делишки.
Стараясь не глядеть на профессора, Павел поднялся, торопливо вышел в прихожую, снял с вешалки куртку и выскочил на лестницу. Одевался на ходу, оступаясь на ступеньках в темноте. В подъезде не горело ни единой лампочки.
Дверь Павлу открыл сам Гонтарь. Раньше такого не бывало, обычно открывала его жена. Пройдя в прихожую мимо неохотно посторонившегося Гонтаря, Павел повернулся к нему, дождался, пока он запрет дверь, и проговорил, глядя ему в глаза:
– А вы убийца.
В лице Гонтаря ничто не дрогнуло. Устало, как о чем-то давно надоевшим, и безмерно скучном, он выговорил:
– Я уже говорил вам, Павел Яковлевич, что не снимаю с себя ответственности…
– Я имею в виду другое… – медленно, тяжело отчеканивая слова, заговорил Павел. – Вы совершили хладнокровное, заранее обдуманное убийство. Вы учли все: и направление ветра, и озеро за спиной Фирсова, и куртинку кустарника перед его позицией, и даже заранее запаслись раздутыми гильзами. Две штуки хранились в крайних ячейках вашего патронташа. Вы не учли одного – даже латунные гильзы иногда не тонут… Да-а… За свою жизнь удачливого дельца от науки, и на примере своего папаши, вы настолько уверились в безопасности грязненьких поступков, что решились даже на убийство, когда почуяли опасность потерять жену, а особенно – свой авторитет на кафедре…
Гонтарь побледнел, лицо его сделалось страшным. Кривясь, он злобно выплюнул:
– Клеветник! Подлец – недоучка…
В ярко освещенной прихожей на Павла вдруг обрушилась тьма. И в этой тьме бледным пятном зыбко покачивалось кривящееся лицо Гонтаря. Задохнувшись, Павел с всхлипом втянул воздух сквозь сжатые зубы, и шагнул вперед, готовя страшный, смертельный удар локтем в висок. Видимо, все было написано на лице у Павла, Гонтарь даже позабыл все свои навыки боксера; охватив голову руками, он сполз по двери на пол, скорчился на половичке, по ушам резанул пронзительный, очень похожий на заячий предсмертный крик, вопль:
– И-и-ррра-а! Ми-или-ици-и-ю-у!..
Этот вопль привел Павла в чувство. Задыхаясь, он кое-как нашарил замок, отпер его, рывком открыл дверь, отшвырнув ею вопящего Гонтаря, и выскочил на лестницу. Двумя прыжками преодолев два пролета, выскочил из подъезда, и тут только смог вздохнуть. Влажный, прохладный ветер с редкими каплями дождя, ударил в лицо, от этого сразу стало легко, неожиданно накатила волна веселья; до того показался смешным и жалким Гонтарь. Но тут же стало до боли жалко Фирсова, из-за того, что его убил такой жалкий человечишка…