Екатерина Великая. «Золотой век» Российской Империи
Шрифт:
Нелидова как раз и играла ту самую «служанку-госпожу», к ней мы должны приглядеться с особым вниманием.
Она была на редкость нехороша собой. «Девушка умная, – писал о ней И. М. Долгоруков, – но лицом именно дурна, благородной осанки, но короткого роста и черна, как жук» (а Долгоруков по причине своего «балкона» знал толк в некрасоте). «Отвратительно дурна», – скажет о Нелидовой одна из ее подруг. Но вот более снисходительный отзыв в мемуарах Саблукова: «Нелидова была маленькая брюнетка с темными волосами, блестящими черными глазами, с лицом, исполненным выразительности. Она танцевала с необыкновенным изяществом и живостью, а разговор ее, при совершенной скромности, отличался изумительным остроумием и блеском». О ее уме, веселом обаянии, душевном изяществе говорят нам многие ее современники.
Екатерина, внимательно следившая за Смольным, сразу
Она выступает, легкая и упругая; ломкий шуршащий шелк ее платья, и руки, и шея – все это словно осыпано пеплом, и пудреные волосы в пепле, который сгущается тут до серо-синего (была тогда, кроме белой, серая пудра), одно лишь лицо ее безупречно розовое. Если платье ее в легких сумерках, то лицо – сама розовая чистая заря. Две темные полосы пересекают его – полоса высоких бровей и полоса темных глаз; третья полоса на шее от черной бархатной ленточки. Карие глаза удивительным образом ярче черного бархата, они вообще самое яркое, что есть в картине, – и не только потому, что насыщены небывалым коричневым цветом, но и потому, что налиты весельем до краев.
Вот уж: прелестный характер – веселый, незлобивый, ласковый. По душевной тонкости и лиризму это, конечно, родная сестра маленькой Давыдовой, но энергичней, сильней, веселей. Она, кстати, отлично знает свое очарование, свою власть над зрителем – сама муза комедий, испившая из Кастальского ключа.
В поэме А. К. Толстого о старинном портрете, который ожил однажды ночью, изображена девушка в костюме XVIII века, в пудреном парике («и полный роз передник из тафты за кончики несли ее персты»), в моей памяти она долгое время путалась именно с Нелидовой, может быть, даже и не случайно: Алексей Толстой был флигель-адъютантом Александра II и не мог не видеть «Смолянок», которые висели тогда в Петергофском дворце. И, уж конечно, прежде всего Нелидова должна была ему запомниться (правда, в прозрачном передничке Нелидовой нет роз, зато их сколько угодно в цвете ее лица). Красавица Толстого представляет собой, однако, все-таки условный XVIII век, а Нелидова, некрасавица, его живое очарование.
Сколько движения в зале Русского музея, где развешаны «Смолянки», – танцует Левшина, несется в танце Борщева, пляшет Нелидова. Но перед нами не только и не просто юные девушки, схваченные гениальным художником во всей их живости, здоровье и силе таланта, – здесь выступает как бы сама идея раскрепощенности (как сами эти девчонки вырвались в жизнь из-под замка, так и их изображения, вырвавшись из каркасной скованности былых портретов, разбежались по полотну).
Может быть, здесь демонстрирует себя, «поет и пляшет» сама екатерининская педагогика, новая «порода людей» резвится в атмосфере вольного ветра и радужных надежд. К ним был огромный интерес. Когда они впервые появились на люди во время прогулки по Летнему саду, на них сбежались смотреть. Сам Новиков поместил в «Живописце» посвященные им стихи: «Их воспитанием направлены умы / Всех добродетелей примеры нам представят. / Сердца испорчены и нравы злых исправят. / Сколь много должны в них Екатерине мы». «Сердца испорченны и нравы злых исправят» – в обществе понимали их назначение.
Однако далеко не все современники были в восторге от «монастырок», многие отзывались о них скептически, полагали их воспитание несколько инкубаторным. Ходили рассказы, будто они, например, спрашивают, где же те деревья, на которых растут булки; ходили и стишки о том, как «Иван Иванович Бецкий, человек немецкий», выпустил в свет «шестьдесят кур – набитых дур» (в одной современной работе утверждалось даже, будто эти стишки шли из некоего демократического лагеря, в то время как их мог сочинить любой придворный балагур.
Нам важно понять, кого же воспитывал Смольный – глупых кур или интеллигентных женщин?
Из смолянок, изображенных Левицким, мы многих встречаем в мемуарной литературе. Глафира Алымова (та, что играет на арфе), в замужестве Ржевская, сама оставила интересные мемуары. Хованская (которая робко стоит, как пастушка и как ее овечка)
И вот перед нами Евгения Долгорукова (урожденная Смирная), «дочь самых беднейших и не важных дворян»; отец ее погиб в пугачевщину; мать владела в Тверской губернии деревенькой под названием Подзолово (семнадцать душ крестьян), никогда из нее не выезжала, а девочка оказалась в Смольном. Практически она не знала своей семьи, ее мать приезжала из своего Подзолова очень редко, а свидания в присутствии воспитательницы были коротки. По окончании Смольного Евгения жила при «малом дворе» на положении фрейлины, в роскоши, в атмосфере культуры, искусства, окруженная вниманием, так как обладала незаурядным актерским талантом.
После свадьбы молодые отправились в Подзолово. И вот перед нами встреча великосветскости с самой глухой провинцией.
По дороге, пишет князь Долгоруков, они заехали к родному брату Евгении. «Надобно было с ним ознакомиться; жена моя не знала его в лицо – я также. Мудрено ли, когда она четырех лет взята ко двору из родительской пустыни? Мы все между собой в семействе ее сходились по чужим словам и догадкам, точно как отыскивают просельные пути к разным предметам от большой дороги». Иначе говоря, старались друг друга понять и едва понимали. «В Торжке мы погостили сутки, с большой скукой, потому что после петербургского рода жизни Торжок есть то же, что темная ночь после хорошего ясного дня. Шурин и жена его сопровождали нас к теще в деревню. Старушка нас ожидала с хлебом и солью у порога; благословила образом, подарила нас серебряным подносом и разные отпустила нам приговорки, которые я очень мало понимал, а жена еще меньше. Навык деревенский нам вовсе был неизвестен, но всякой живет по тому обычаю, в каком вырос и состарился. Какое страшное расстояние между чертогов Царских и соломенных крыш деревенских жителей! Жена моя матери своей почти не знала; я ее видел в первый раз и следовательно все наши отношения к ней основаны были не на чувствах сердечных, а на приличии нравственном». Вот это чувство долга и заставило молодую княжескую чету со вниманием отнестись к провинциальной родне, и прежде всего к самой хозяйке дома.
То была «барыня умная от природы, но не получившая никакого ни воспитания, ни учения; она погружена была в крайнее невежество до того, что не умела грамоте (сей недостаток оказывался и у многих старинных людей, кои в отдаленных годах провели отроческие свои возрасты) и не знала, как различать на часах меру времени».
Подзолово было в двадцати пяти верстах от губернского города, но хозяйка его никогда туда не ездила. Все дети ее были так или иначе в ведении государства. Дочь (сестра Евгении) тоже была в Смольном. Старший сын, капитан, – всегда на своем корабле, другой учился в Кадетском Морском корпусе, самый младший «еще шатался при ней», но был уже записан в Измайловский полк «ундерофицером».
Князь Долгоруков с большим интересом присматривался к своей теще. «При всей своей бедности, – пишет он, – она имела прирожденную гордость и не хотела себя унизить, показав откровенно все свое убожество пред нами, и для того она с некоторым излишеством приготовилась угостить нас. Но все, что б она ни делала, не могло выдержать сравнения с самым последним и беднейшим домом в тех местах, откуда нас судьба к ней бросила». И вот важные для нас наблюдения. «При каждом ее движения жена стыдилась и краснела, разговор ее был смышлен и даже нравоучителен, но еще не для нас. Мы оба так были молоды и так привыкли к одним пустоцветам общественной беседы, что ни одно деревенское дельное слово не могло подействовать на наше размышление».