Эксперименты империи
Шрифт:
Ситуация, сложившаяся в Казахской степи в XIX – начале ХХ в., позволяет больше говорить о правовой гибридности [30] и непредсказуемых последствиях российских реформ, чем о признании главенства закона как поиска своего места в империи и выбора в соответствии с этим более предпочтительных правовых альтернатив. Иначе говоря, мы допускаем мысль, что правовая ситуация включала в себя множество противоречий и исключений. Несмотря на свои представления о трансформации местного общества и жесткие требования закона, российские власти вынуждены были допускать существование правового разнообразия и даже использовать в гражданских судах практики, основанные на адате и шариате [31] . Признание чиновниками нескольких источников права часто вступало в конфликт с мерами по русификации Казахской степи. В силу того что реальное положение вещей определялось не имперской политикой как таковой, а характером столкновений различных интересов и амбиций в среде администрации, не существовало какого-то простого решения этой проблемы. В этом контексте фокус на правовую гибридность позволяет говорить о неопределенности колониальной трансформации. Так, кодификация казахского обычного права обладала существенной проблематичностью в свете того, каким образом подготовленные сборники могут быть востребованы в судебных практиках казахов. С этой же проблемой имперские власти столкнулись и на Северном Кавказе. Здесь, как и в Казахской степи, чиновники не смогли адаптировать сборники обычного права к потребностям местной юстиции [32] .
30
Sartori P. Authorized Lies: Colonial Agency and Legal Hybrids in Tashkent, c. 1881–1893 // Journal of the Economic and Social History of the Orient. 2012. Vol. 55. No. 4–5. P. 688–693.
31
Так, мировой судья 1-го участка Кокчетавского уезда Акмолинской области Д. В. Кудревецкий отправлял свидетелей к мулле Н. Таласову для приведения к присяге. Эта практика, по словам местного уездного начальника А. И. Троицкого, была «вопиющим» нарушением имперского законодательства. См.: Центральный государственный архив Республики Казахстан (ЦГА РК). Ф. 369. Оп. 1. Д. 3822. Л. 19 об.
32
Kemper M. ‘Adat against Shari‘a: Russian Approaches toward Daghestani
Другая черта гибридности заключается в том, что, несмотря на рост исламофобии и требования новых реформ, обусловленных политикой русификации, власти не торопились с устранением отдельных норм шариата или адата, так как их юридическая эффективность почти не заставляла сомневаться в том, что они лучше, чем имперский закон, могут справиться с тонкими вопросами местной рутины, например с нотаризацией прав собственности [33] . С другой стороны, введение гибридности часто воспринималось в качестве временной меры [34] , особенно на слабо интегрированных в имперскую бюрократическую систему территориях, где ресурсы управления создаются за счет адаптации к местным правовым и социальным особенностям. Этот вариант гибридности будет рассмотрен в четвертой главе, в которой речь пойдет о ситуации на Сырдарье в 1850–1860-е гг.
33
Sartori P. Vision of Justice. Shari‘a and Cultural Change in Russian Central Asia. Leiden, 2016. P. 19. Другой пример гибридности – это случай, когда русский закон не смог полностью заменить мусульманский вакф. Несмотря на попытку отказаться от его использования, в имперских юридических документах второй половины XIX в. (статья 261 Временного положения 1868 г. гласила: «Вакуфы не дозволяются»), мусульмане Российской империи по-прежнему оформляли вакфные сделки, заменяя термин «вакф» русским понятием «дарение». См.: ЦГА РК. Ф. 64. Оп. 1. Д. 1268. Л. 1–7; Материалы по истории политического строя Казахстана. С. 340; Ross D. Muslim Charity under Russian Rule: Waqf, Sadaqa, and Zakat // Islamic Law and Society. 2017. Vol. 24. P. 93–100.
34
Интересный анализ правовой гибридности был сделан в недавней статье К. Балабиева и Ж. Турекуловой. См.: Балабиев К., Турекулова Ж. Гибридность и когерентность правовых практик у казахов: суд аксакалов в системе правовых институтов и практик (вторая половина XIX – начало XX вв.) // Ab Imperio. 2018. № 3. С. 187–214.
События на Сырдарье – это интересная совместимость региональной истории, колониализма и права. В 1853–1864 гг. нижнее и среднее течение Сырдарьи было сферой соприкосновения интересов разных политических и социальных акторов: с одной стороны, Российская империя, стремившаяся к завоеванию Центральной Азии, с другой же – ее политические соперники: Кокандское и Хивинское ханства. Между ними находились казахские кочевые группы, которые могли извлекать выгоду из этого геополитического соперничества или не придавать ему определяющего значения. Таким образом, это не только военная история как неизбежный процесс с его стратегией завоевания [35] , динамикой конфликта и мирного урегулирования, но и череда сопутствующих обстоятельств, характеризовавшихся непредсказуемостью и зыбким равновесием. Одна из главных причин такой нестабильности заключалась в трудности определения рамок территориального и политического доминирования. Одни чиновники называли Сырдарью государственной границей, другие – «естественной границей» (т. е. военным пределом) [36] . Однако такие наименования часто шли вразрез с реальным положением дел и, как правило, были связаны с особенностями бюрократического языка или чиновничьих амбиций, которые благодаря языковой экспрессивности усиливали представление о военном имидже империи. Справедливости ради следует отметить, что Кокандское и Хивинское ханства также не выработали какой-либо строгой системы в отношении понятия «граница». Когда чиновники этих государств писали, в частности, о своих северных землях и казахских кочевых группах, располагавшихся на них, речь в основном шла о контроле над народами, а не над территорией [37] . При этом отношения между кочевниками и центральноазиатскими ханствами не были строго детерминированы и основывались на выполнении только определенных социально-экономических (например, выплата закята) и политических обязательств (военные альянсы, военное снаряжение, строительные работы и др.) [38] . Соблюдение этих обязательств не ограничивало особенностей кочевого образа жизни – перемещений по большой территории, входившей в сферу влияния разных государств. Указывая на неоднозначность понимания описанных выше процессов, мы предлагаем расширить представление о пространстве и называть нижнее и среднее течение Сырдарьи в период с 1853 по 1864 г. не границей или военным пределом (учитывая также и нагрузку, которую несут эти понятия), а фронтиром, т. е. сложной контактной зоной [39] . Сам фронтир анализируется как контекст и как процесс. Ситуация на Сырдарье имеет мало общего с другими фронтирными историями Российской империи [40] и не всегда удачно может быть вписана в опыт разных колониальных империй. Мы не рассматриваем фронтир как буквальное столкновение между вторгающимся и местным обществом, когда последнее предсказуемо занимает маргинальную позицию и следует правилам игры фронтирсмена [41] . Взаимоотношения между фронтирующими обществами не были напрямую связаны с особенностями этнической и религиозной идентичности тех или иных групп [42] . Контактная зона в районе Сырдарьи представляла собой сложный, иногда непредсказуемый процесс, включавший много возможностей и ресурсов для фронтирующих групп и широкий выбор для обмена [43] . Поведение русских чиновников в этой ситуации скорее было подчинено логике местных обстоятельств, чем возведенной в принцип политике. Империя не только поддерживала правовую гибридность, но и санкционировала широкие возможности для осуществления торговой и экономической деятельности во фронтирной зоне. Очевидно, что такие шаги воспринимались разными фронтирующими группами неоднозначно. Казахи обращались к колониальным чиновникам с просьбой разобрать их иски согласно адату, шариату или русскому закону. Это обращение было следствием гибкости правового сознания, когда кочевники использовали колониальную интерпретацию адата или шариата в прагматических целях. С другой стороны, отношения в рамках фронтирной зоны не имели какой-то определенной или устойчивой динамики. Учитывая низкую плодородность района Сырдарьи, а также политические обстоятельства, власти не решились осуществлять в 1850–1860-е гг. экономическую колонизацию края, т. е. реализовывать меры, способные ускорить интеграцию региона в состав Российской империи. Не проводилась здесь и миссионерская деятельность, которая могла бы содействовать широкому культурному обмену в рамках фронтирной зоны. Наоборот, некоторые местные чиновники выступили с инициативой сделать отдельные пункты фронтира центром притяжения исламской религии, возводя мечети и приглашая мулл из Оренбурга [44] .
35
См.: Morrison A. Introduction: Killing the «Cotton Canard» and Getting Rid of the «Great Game». Rewriting the Russian Conquest of Central Asia, 1814–1895 // Central Asian Survey. 2014. Vol. 33. No. 2. P. 1–11; Абашин С. Н. и др. Центральная Азия в составе Российской империи. М., 2008; Васильев Д. В. Форпост империи. Административная политика России в Центральной Азии (середина XIX в.). М., 2015; Глущенко Е. А. Россия в Средней Азии. Завоевания и преобразования. М., 2010.
36
Morrison A. Russia, Khoqand, and the Search for a «Natural» Frontier // Ab imperio. 2014. No. 2. P. 171–178.
37
Ibid. Р. 172. См. также переписку чиновников Кокандского и Хивинского ханств с казахской элитой (султанами-правителями, биями), опубликованную в: История Казахстана в документах и материалах: Альманах. Вып. 3 / Отв. ред. Б. Т. Жанаев. Караганда, 2013. С. 18–86.
38
Как мы увидим в этой работе, некоторые элементы такой системы отношений использовала и Российская империя, взимая вместо закята кибиточный сбор и используя военные альянсы с местными родоплеменными группами.
39
Об этимологии этого понятия см.: Панарина Д. С. Граница и фронтир как фактор развития региона и/или страны // История и современность. 2015. № 1. С. 15–41.
40
См.: Barrett T. At the Edge of Empire. The Terek Cossacks and the North Caucasus Frontier, 1700–1860. Boulder, 1999; Jersild A. Orientalism and Empire. North Caucasus Mountain Peoples and the Georgian Frontier, 1845–1917. Montreal; Kingston; London; Ithaca, 2002; Khodarkovsky М. Russia’s Steppe Frontier. The Making of a Colonial Empire, 1500–1800. Bloomington; Indianapolis, 2002.
41
С этой интерпретации начинается история теории фронтира. См.: Turner F. The Significance of the Frontier in American History // Тhe Frontier in American History. New York, 1920. P. 1–38.
42
Это попытался показать Ю. Маликов на примере взаимоотношений казахов, проживавших на территории современного Северного Казахстана, с казаками Сибирского казачьего войска. См.: Malikov Yu. Tsars, Cossacks, and Nomads: The Formation of a Borderland Culture in Northern Kazakhstan in the 18th and 19th Centuries. Berlin, 2011.
43
Об одной из удачных попыток построения сравнительной модели фронтира см.: The Frontier in History. North America and Southern Africa Compared / Eds. H. Lamar, L. Thompson. New Haven, 1981.
44
О таких взглядах у И. Я. Осмоловского и А. И. Макшеева см. в четвертой главе.
Так как главные герои нашего исследования были крупными востоковедами, оказывавшими серьезное влияние на свое интеллектуальное и политическое окружение, следует немного сказать о возможностях использования теории ориентализма. Если считать, что ориентализм – это дискурс, который производится и существует в ходе неравного обмена с различными видами власти, то биографии В. В. Григорьева, И. Я. Осмоловского, его заместителя М. Б. Первухина и других востоковедов показательны в плане адаптации их знания и опыта к потребностям колониального управления. В этом отношении научный аппарат выступает средством, с помощью которого утверждается западное колониальное господство. Таким образом, увеличивается культурная, политическая, экономическая дистанция между Западом и Востоком. Последний же, в свою очередь, определяется в терминах загадочного, феминизированного объекта покорения и в то же время «недоброжелательного и опасного культурного соперника» [45] . Однако ориенталистский дискурс не так однозначен, как может показаться на первый взгляд. Некоторые исследователи пришли к выводу, что опыт западных колониальных держав не всегда удачно может быть экстраполирован на историю Российской империи. Адиб Халид, например, полагает, что закономерным
45
Схиммельпенник ван дер Ойе Д. Ориентализм – дело тонкое // Ab Imperio. 2002. № 1. С. 253–254; Schimmelpennick van der Oye D. Russian Orientalism: Asia in the Russian Mind from Peter the Great to the Emigration. New Haven; London, 2010; Idem. The Paradox of Russian Orientalism // Russia’s Unknown Orient: Orientalist Painting 1850–1920 / Eds. P. Wageman and I. Koutenikova. Groningen; Rotterdam, 2010.
46
Халид А. Российская история и спор об ориентализме // Российская империя в зарубежной историографии. М., 2005. С. 319.
47
Эткинд А. Бремя бритого человека, или Внутренняя колонизация России // Ab Imperio. 2002. № 1; Схиммельпенник ван дер Ойе Д. Ориентализм – дело тонкое; Knight N. Was Russia its own Orient? Reflections on the Contributions of Etkind and Schimmelpenninck to the Debate on Orientalism // Там же.
48
Так считает Адиб Халид, анализируя биографию исламоведа, инспектора народных училищ Туркестанского генерал-губернаторства Н. П. Остроумова. См.: Халид А. Российская история и спор об ориентализме. С. 310–311.
49
Knight N. Grigor’ev in Orenburg, 1851–1862: Russian Orientalism in the Service of Empire? // Slavic Review. 2000. Vol. 59. No. 1. P. 81–82.
Мы не исключаем, что ориентализм поможет нам прояснить ряд аспектов деятельности В. В. Григорьева, И. Я. Осмоловского и др., но заостряем внимание читателя прежде всего на том, что этот подход не всегда эффективен, чтобы изучать поведение личности в сложной исторической динамике, многофакторности, в которой необходимо выбрать более важное решение и, наконец, соотнести моральность, личные амбиции с имперским сценарием [50] . В связи с этим важное место занимают принципы герменевтики, позволяющие целостно оценить деятельность отдельно взятого человека в системе его ценностей и смыслов и таким образом выйти на уровень разграничения отвлеченно-теоретического мира (политические установки, требования держать в голове понятие «цивилизационная миссия», дихотомия Восток – Запад и др.), задающего некие исходные смыслы, и субъекта индивидуально мыслящего, укорененного в историческом и социокультурном контексте. Это особенно очевидно при изучении подробностей жизненного пути И. Я. Осмоловского и М. Б. Первухина. Как мы увидим, деятельность каждого из этих чиновников была достаточно противоречивой. И тот и другой часто подменяли стратегии собственного успеха и принятия решений категориями имперского дискурса – например, использовали формализованный бюрократический язык, чтобы скрыть истинное состояние дел. Непоследовательность ориентализма как властного дискурса в нашей истории показательна и в том, что перед И. Я. Осмоловским, подготовившим сборник казахского обычного права, который встретил существенное противодействие со стороны высших имперских чиновников, не закрываются двери для карьеры и личного успеха. Колониальная динамика выводит субъекта имперской истории за пределы прежней иерархии власти и знания и образует новый контекст. Понимая, что его перспективы в Оренбурге не являются обнадеживающими, И. Я. Осмоловский после взятия русскими войсками кокандской крепости Ак-Мечеть в 1853 г. получает шанс адаптировать собственный опыт и некоторые свои идеи к условиям сырдарьинского фронтира, где голоса В. В. Григорьева и других его начальников из Оренбурга не могли в силу разных особенностей восприниматься в качестве догмы колониального знания.
50
Более логичным нам представляется подход Марии Тодоровой, согласно которому анализ ситуации не может быть сведен к простому разграничению между востоковедением как «чистой» наукой и ориентализмом как соучастником имперских акций. Взаимосвязь и неоднородность этих понятий можно выявить только в конкретных контекстах истории империи. См. подробнее: Тодорова М. Есть ли русская душа у русского ориентализма? Дополнение к спору Натаниэля Найта и Адиба Халида // Российская империя в зарубежной историографии. М., 2005. С. 352.
Эта книга неоднородна по содержанию и включает в себя смешанную методологию. Конструкции имперских знаний, которые находятся в центре нашего внимания, анализируются на фоне политических и культурных изменений, происходивших в Казахской степи с конца XVIII в. до середины 1860-х гг. В теоретическом плане такой подход, как правовая гибридность, дополняется концепцией ориентализма, герменевтическим анализом, теорией фронтира, позволяющими почувствовать динамику колониальной истории, разобраться в ее дискурсивных и контекстуальных особенностях. Такая теоретическая база и разнообразие контекстов должны дать читателю понять, что с ситуацией в Казахской степи сложно разобраться, если рассматривать изменения только в рамках какого-либо одного вектора развития – например, влияния реформ Российской империи на образование новых обществ и изменение правового сознания.
В первой главе дается представление об истории Казахской степи в колониальном контексте. Кроме того, подробное внимание уделяется практикам имперского конструирования знаний и влиянию этих практик на особенности управления регионом. Вторая глава показывает, каким образом осуществлялись попытки кодифицировать казахское обычное право в Оренбурге и Омске. В силу того что многие чиновники были неспособны проанализировать разные источники местного права, составленные сборники отличались противоречивостью и вызывали неоднозначную реакцию среди высшего эшелона колониальной администрации. В третьей главе мы рассматриваем, как появление нового сборника обычного права, подготовленного И. Я. Осмоловским и отразившего идею, что адат является частью обширной исламской правовой культуры, подрывает систему колониальных знаний о Казахской степи, которая основывалась на противопоставлении адата и шариата. Дискуссия, развернувшаяся по этому поводу среди чиновников разного управленческого уровня, приводит некоторых из них к идее свернуть или «заморозить» дальнейшие усилия в сфере кодификации. Эти действия были связаны с необходимостью исключить любые риски, которые могут оказать влияние на изменение направлений колониальной политики. И опасения по поводу переоценки И. Я. Осмоловским роли шариата среди казахов играли здесь ключевое значение. В четвертой главе анализируется ситуация, сложившаяся на Сырдарье в период между 1853 и 1864 гг. Процессы, происходившие здесь, изучаются в рамках теории фронтира, которая позволяет рассмотреть эту часть колониальной истории на фоне существенного разнообразия правовых, политических и культурных взаимодействий местных обществ и институтов.
В ходе работы над книгой нам очень пригодилось содействие коллег. Особая благодарность Ульфату Абдурасулову, Нурёгди Тошову и Владимиру Бобровникову, которые на различных этапах подготовки этого исследования высказывали ценные рекомендации и замечания. Кроме того, мы признательны Болату Жанаеву, Ильясу Самигулину и Дмитрию Васильеву за помощь в ходе архивных изысканий.
Значительная часть этой работы была выполнена на базе Института иранистики Академии наук Австрии. Мы благодарим это учреждение за поддержку и финансирование.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ И КАЗАХСКАЯ СТЕПЬ В XVIII–XIX ВВ.: ИСТОРИЯ, КОЛОНИАЛИЗМ И ПРАВО
Основная задача этой главы заключается в том, чтобы сформировать представление читателя об истории Казахской степи в колониальном контексте. Право в данном случае рассматривается в качестве механизма, с помощью которого формируется имперский опыт по управлению окраинами. Процесс накопления знаний о местном праве при этом непостоянен. Это тактический инструмент – гибкий и манипулятивный, воздействие которого может быть взаимовыгодным (для колонизаторов и колонизируемых) или же отражать интересы лишь одной из сторон. Предложенное наблюдение имеет важное значение прежде всего потому, что во многих научных работах проблемы колониализма все еще ограничиваются понятиями «гегемония», «институциональное регулирование», «цивилизационная миссия», «господствующий правовой режим». Поведение же колонизируемых рассматривается преимущественно в виде адаптации к существующему политическому порядку. Это восприятие генерализирует наше представление о пространстве и времени. Например, для историков характерно утверждение о том, что после присоединения казахских жузов к Российской империи социальные и правовые практики кочевников подверглись незначительному изменению, а сами чиновники без оглядки на существующую реальность стремились реанимировать доколониальные обычаи и правовые нормы казахов. Другое распространенное заблуждение основывается на выстраивании некоего культурного барьера между колонизаторами и колонизируемыми. Однако разные случаи культурных изменений открывают для нас более широкую текстуру колониализма, основанную на сложной социальной динамике, в рамках которой происходила трансформация сознания и поведения не только субъектов колониального управления, но и самих чиновников. Иначе говоря, колониальная ситуация в Восточной, Западной и Средней части Зауральской Орды отличалась от ситуации на нижней и средней Сырдарье. Поэтому колониальный режим каждый раз должен был производить новые конструкции знаний и опыта, позволяющие управлять людьми и территорией.
СТАТУС РЕГИОНА В СОСТАВЕ ИМПЕРИИ: КОНСТРУКЦИИ ИСТОРИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ
Вхождение Казахской степи в состав Российской империи – это сложный и неоднозначный процесс, протекавший в течение длительного времени и обусловливавшийся набором разнообразных условий и факторов. Региональная неоднородность Казахской степи, амбивалентность имперской политики, особенности геополитической ситуации, трудности в изучении истории казахских правовых и политических институтов в период, предшествовавший началу XVIII столетия, и другие нюансы позволяют исследователям находить новые горизонты для научных дискуссий. При этом ключевую роль занимает проблема определения статуса казахских жузов/регионов в составе империи [51] . С объективной точки зрения ответ на вопрос, как изменялись формы управления Казахской степью и каким образом такие перемены влияли на трансформацию политического и правового сознания местных жителей, формирует некие концептуальные схемы, которые во многом определяются такими понятиями, как колония, протекторат, вассальные отношения. Как мы увидим, анализ с помощью этих понятий отдельных институтов (особенности ханской власти у казахов, адат, суд биев и др.) не всегда является убедительным и приобретает характер искусственных обобщений. Если имперские власти могли рассматривать свои отношения с казахской кочевой элитой через категории подданства и колониальный контекст, то не исключено, что подходы местной родовой верхушки к восприятию империи были более разнообразны: например, временный политический союз или стратегический альянс, участники которого в зависимости от текущей конъюнктуры способны были менять свои взгляды и тактику поведения. Анализ современных исследований поможет нам понять, что имперскую историю Казахской степи не следует сводить только к принципам линейности. Она включает в себя целый ряд региональных, институциональных, социальных и иных особенностей.
51
Особенно актуальной эта проблема была в советский период, когда исследователи стремились подчеркнуть добровольность вхождения казахских земель в состав Российской империи. При этом отношения между русским и казахским народами, складывавшиеся в ходе этого процесса, характеризовались как дружеские и братские. См.: Бекмаханов Е. Б. Присоединение Казахстана к России. М., 1957; История Казахской ССР (с древнейших времен до наших дней): В 5 т. Т. 3. Алма-Ата, 1979.