Эксперт № 20 (2013)
Шрифт:
Здесь надо заметить, что с «живыми» академическими институциями и многими отдельными специалистами случилась удивительная вещь. Международная интеграция в значительной мере спасла их, если так можно выразиться, от научной гибели, но при этом теперь они значительно сильнее интегрированы в мировую науку и экономику других стран, чем в российскую экономику, в которой они оказались не востребованы. Более того, многие члены академии и ее сотрудники практически постоянно работают за границей. Может, этим вызвано их академическое спокойствие перед лицом проблем РАН, равно как и проблем всей отечественной науки? Они свои проблемы решили. В этом нет упрека, это констатация той ситуации, в которой придется работать новому президенту, чтобы решить, как вернуть академию в Россию, сохранив и развив научные возможности для всех ее «живых» сотрудников и институций. И большие проекты могут помочь решить эту проблему.
Мы отмечали выше недостаточную гибкость структуры РАН. Одним из путей решения этой проблемы может стать развитие системы
Ясно, что инновационный сценарий развития академии возможен лишь в том случае, если он будет востребован государством. Риск этого сценария — сохраняющаяся неопределенность государственной политики: при общих разговорах о модернизации и инновационном развитии сказать, что такая политика реализуется последовательно и неуклонно, пока невозможно.
В подготовке статьи принимал участие Ирик Иммамутдинов
* Дискуссия о роли и месте академии и о формах организации науки активно шла и на страницах нашего журнала. См. статьи критиков академии, в том числе нынешнего министра образования и науки: "Шесть мифов Академии наук" ("Эксперт" № 48 от 14 декабря 2009 года), "Верните действенность науке" ("Эксперт" № 38 от 26 сентября 2011 года). А также ее защитников: "Другой академии у нас нет" ("Эксперт" № 5 от 8 февраля 2010 года), "Не нужно революций" ("Эксперт" № 45 от 14 ноября 2011 года).
График 1
Ассигнования на гражданскую науку из средств федерального бюджета
График 2
Публикации РАН, представленные в Essential Science Indicators, по областям науки за 2002-2012 годы
График 3
Совместные публикации исследователей из российских университетов и РАН в научных журналах, индексируемых в Web of Science
График 4
Финансирование гражданской науки и РАН
О Рихарде Вагнере
Александр Привалов
Александр Привалов
Он очень поздно стал собой. До двадцати восьми лет он не написал ни одной вещи, которую стоило бы вспоминать, не прославься так автор впоследствии. Первую без скидок гениальную оперу он написал под тридцать; если же, следуя многим не последним знатокам, считать «зрелым» только послелоэнгриновского Вагнера, то выйдет, что он как следует начал лишь в тридцать семь. Моцарт до таких лет просто не дожил, Бетховен к тридцати семи почти оглох, Россини как раз дописал последнюю из своих 39 опер и оставил сочинительство. История музыки почти не знает других артистов не то что первого — третьего ряда, что сформировались бы так же поздно. О причинах столь долгого прорастания феноменального вагнеровского гения знать наверняка ничего нельзя, но догадываться можно — и даже не слишком трудно.
Во-первых, Вагнер не сразу выбрал дорогу. «Его юность — юность многостороннего дилетанта, из которого долго не выходит ничего путного» (Ницше). Так же пристально, как к музыке, Вагнер примеривался и к поэзии, и к театру, отчасти и к живописи — да и решил-то он в итоге посвятить себя не музыке как замкнутому и самодостаточному искусству, а синтезу искусств. Трудно не согласиться, что в самой идее объединения искусств есть нечто глубоко, неизгладимо дилетантское, по всей видимости, обрекающее адепта идеи на глухое поражение. Нечего говорить о случаях комичных, но мы тут, в России, видели и печальный случай — когда гениальный музыкант буквально свихнулся на мистическом единении слова и звука, света и форм. Вагнера от бесславного провала подобной же затеи спас масштаб — невиданный масштаб дарований, воли, ума и терпения. В поэзии он, автор великих либретто всех своих великих опер, всё же остался дилетантом — об этом вопиют его стихи, не положенные им на музыку. Иные исследователи подозревают даже, что и в собственно музыке Вагнер, сколь ни огромны там его заслуги, тоже дилетантствовал; что он занялся музыкой
Во-вторых, он мыслил не отдельными ариями и ансамблями (собственно, вагнеровская реформа и покончила с составлением оперы из самостоятельных номеров) и даже не отдельными операми, а гораздо большими структурами. Хрестоматийна история тетралогии «Кольцо нибелунга». Начав набрасывать драму «Смерть Зигфрида», Вагнер ощутил неодолимое желание: события, предшествовавшие этому эпизоду, показать зрителю воочию, а не излагать в бесконечных разговорах персонажей о былом. И замысел стал разворачиваться назад. От «Смерти Зигфрида» (в итоге — «Гибель богов») к молодому «Зигфриду», от него — к «Валькирии», рассказу о его родителях и его будущей возлюбленной, а оттуда — к всеобщему прологу, «Золоту Рейна». Лишь когда сложился весь грандиозный эпос (либретто «Кольца» занимает четыреста страниц), Вагнер приступил к последовательному сочинению музыки для четырёх его частей. Менее известно, что переплетены между собой и «рыцарские» оперы, от «Тангейзера» и «Лоэнгрина» через «Тристана» и «Мейстерзингеров» до «Парсифаля». Есть указания, что замысел «Парсифаля», которого автор напишет под семьдесят, родился вместе с «Тангейзером», то есть сорока годами раньше. А дописывая «Тристана и Изольду», Вагнер жаловался в письме, как «ужасающе ясно увидел»: терзания умирающего Тристана ему в Амфортасе, персонаже «Парсифаля», «предстоит (через двадцать с лишним лет! — А. П. ) немыслимо усилить». Такое, разумеется, тоже созревания опусов не ускоряло.
Результаты же долгих трудов, доходя наконец до публики, производили фурор, вызывали хвалы и брань, горячность которых сегодня непонятна. Вспомним самый, быть может, знаменитый пример, увертюру к «Тангейзеру». На теперешний слух, это кристально ясная и удивительно живая вещь; на слух современников премьеры это был либо акт победоносной революции — либо претенциозный и безграмотный шум. Верди писал в письме: «Слышал увертюру к “Тангейзеру” Вагнера. Он безумен!!!» Россини, услышав в дальней комнате грохот, картинно успокоился, узнав, что там слуга опрокинул сервированный стол: «Слава Богу! а то я уж решил, что какой-то негодяй посмел сыграть в моём доме увертюру к “Тангейзеру”». А ведь вагнеровская работа и не намного длиннее, скажем, увертюры того же Россини к «Вильгельму Теллю», и не многим изобильнее медью и литаврами, и на сходный манер щеголяет контрастами резко различных тем — какого чёрта на неё так взъелись? У умных людей можно прочесть — и даже понять — ответ на этот вопрос, но ощутить новизну знаменитой увертюры, благую ли, мерзкую ли, мы уже не сможем. В науке истинно прорывные работы обычно устаревают быстрее других: в прорыв бросаются многие, и пионерские открытия живёхонько втаптываются в банальность. Так и вагнеровская музыка была столь неслыханно нова и столь сильна, что вскоре повернула мейнстрим — и новизна её перестала ощущаться.
Здесь не место говорить о сугубо музыкальных новациях Вагнера — о хроматизме и альтерациях; о развитой системе лейтмотивов (в «Гибели богов» их больше ста!), сливающихся в единый поток «бесконечной мелодии». Но нельзя не сказать о главном достижении синтетического гения, которое и подняло музыкальные драмы Вагнера на новый уровень, и придало им такую бесспорную духовную значимость: Вагнер соединил в слове и музыке две мощные и обычно несовместимые силы: высокий миф — и глубокую рациональную психологию. Примеры этого соединения бросаются в глаза на каждом шагу. Вотана в «Кольце» — верховного бога, как-никак! — злые языки честят интеллигентом за мазохистскую дотошность, с которой он анализирует (то есть Вагнер им анализирует) свои душевные терзания. Кундри в «Парсифале» — «прадьяволица, роза ада» — уже и не психология, а патология в мифе: страдающее от болезненной раздвоенности создание, она и кающаяся грешница — и демоническое орудие обольщения. Вершины же мощи сочетание мифа и психологии достигает в сверхшедевре Вагнера, в «Тристане».
Известно, что Вагнер на некоем этапе работы над ним взялся изгонять — и практически изгнал — из текста историческую и религиозную конкретику, он сокращал повествовательные куски, добиваясь — и, в общем, добившись — не поэтического, но философского лаконизма. Он делал и сделал миф — миф о любви, смерти и ночи. И в этом мифе, где всё связано со всем: прославление мрака и отторжение дня, любовь, странно меняющаяся местами со смертью и от неё не отличимая, — в огромном, но насквозь видном из каждой своей точки здании обитают персонажи со сложнейшей психологией. Вслушайтесь в сцену, где Изольда предлагает Тристану выпить с ней вместе яд, Тристан соглашается, а Брангена подменяет яд на любовный напиток — более многослойных и тонких мотивировок каждого жеста и каждой интонации не найдёшь, пожалуй, и у Достоевского. Отсюда, кстати говоря, недалеко и до причины, по которой львиная доля нынешних постановок «Тристана», да и вообще вагнеровских опер, так неудержимо съезжает в третий сорт.