Ельцын в Аду
Шрифт:
– И он прав, - вмешался Ницше.
– Впервые в России доносительство объявлено доблестью, а тайная полиция – героической организацией.
– Господин философ, ты мне мешаешь. Еще раз влезешь в разговор – пеняй на себя!
– И что ты мне сделаешь, предсказанная мной бестия – жаль, что не белокурая?
– с издевочкой осведомился великий литератор. Сталин не сумел придумать достойный ответ (никаких мер воздействия по отношению к неподчиненной ему душе он принять, естественно, не мог) и продолжал мучить Николая Ивановича:
– Так вот, ГПУ совершенно изменило твою природу!
– До такой степени, что встала под сомнение гетеросексуальная ориентация
– Чего-чего?
– не понял ЕБН.
– Бухарин что, «голубым» стал?
– Да как Вы смеете!
– возмутился партийный теоретик.
– Ты лучше почитай свои письма ко мне из тюрьмы и дай товарищам сделать собственные выводы!
– не уставал изгаляться Сталин. Бухарин, как почти всегда в жизни, ему подчинился.
– «Ночь 15 апреля 37 года. Коба!.. Вот уж несколько ночей я собираюсь тебе написать. Просто потому, что хочу тебе написать, не могу не писать, ибо и теперь ощущаю тебя как какого-то близкого (пусть сколько угодно хихикают в кулак, кому нравится)... Все самое святое превращено для меня, по словам выступавших на пленуме, в игру с моей стороны...
Хочу сказать тебе прямо и открыто о личной жизни: я вообще в своей жизни знал близко только четырех женщин. Ты напрасно считал, что у меня «10 жен», - я никогда одновременно не жил...»
– Врешь, - оборвал его Сталин.
– Это в последние годы ты остепенился – с молодой красавицей-женой. А прежде... Да каждый твой шаг, каждая баба были на счету в НКВД. И вообще, на хрена ты мне все это писал? Я ж тебе не любовник-педераст!
– «Все мои мечты последнего времени шли только к тому, чтобы прилепиться к руководству, к тебе в частности... («Прилепиться к руководству» - какая замечательная и откровенная фраза!
– прищелкнул фантомным языком Ницше). Чтобы можно было работать в полную силу, целиком подчиняясь твоему совету, указаниям, требованиям. Я видел, как дух Ильича почиет на тебе. (Так может думать только религиозно настроенный «скорбный главою идиот мысли»!
– вскипел Ленин). ... Мне было необыкновенно, когда удавалось быть с тобой... Даже тронуть тебя удавалось. (Вот она, педерастическая симптоматика!
– предупредил Фрейд). Я стал к тебе питать такое же чувство, как к Ильичу, - чувство родственной близости, громадной любви, доверия безграничного, как к человеку, которому можно сказать все, все написать, на все пожаловаться... И что же удивительного в том, что я за последние годы даже забыл о тех временах, когда вел против тебя борьбу, был озлоблен...»
– Опять брешешь! Ты же столько гадостей наговорил обо мне за границей незадолго до того, как сочинял эту слезливую муру!
– «Книгу я задумал написать. Хотел ее тебе посвятить и просить тебя написать маленькое предисловие, чтобы все знали, что я целиком признаю себя твоим. До чего же ужасно противоречиво мое здесь положение: ведь я любого тюремного надзирателя-чекиста считаю «своим», а он... смотрит как на преступника, хотя корректен. Я тюрьму «своей» считаю... Иногда во мне мелькнет мечта: а почему меня не могут поселить где-нибудь под Москвой, в избушке, дать другой паспорт, дать двух чекистов, позволить жить с семьей, работать на общую пользу над книгами, переводами (под псевдонимом, без имени), позволить копаться в земле, чтоб физически не разрушиться (не выходя за пределы двора). А потом в один прекрасный день X или V сознается, что меня оболгал...»
– Есть у меня любимый анекдот, - захихикал Радек.
– В трамвае пьяный навалился на женщину. Та ему заявила: «Может, ты
– «И вот гибну здесь. Режим здесь очень строгий, нельзя даже в камере громко разговаривать, играть даже в шашки или шахматы, нельзя, выходя в коридор, говорить вообще, нельзя кормить голубей в окошке – ничего нельзя. Но зато полная вежливость, выдержка, корректность всех, даже младших надзирателей. Кормят хорошо. Но камеры – темные. И круглые сутки горит свет. Натираю полы, чищу «парашу» - все это знакомо. Но сердце разрывается, что это – в советской тюрьме. И горе и тоска моя безграничны».
На конверте надпись: «Прошу никого до И.В. Сталина данного письма не читать». Но «друг Коба» написал: «Вкруговую» - и с фельдъегерем отослал письмо всем членам Политбюро.
– Так в твою эпоху бандиты на «субботниках» проституток «вкруговую» пускали, - напомнил экс-президенту России его безжалостный гид. Ельцин не ответил: он мучился вместе с Бухариным и со всеми остальными, кто вынужденно разделял страдания жертвы. Сталинских соратников как будто било током, когда зачитывались их реплики на том письме. «Читал. По-моему, писал жулик. Молотов». «Все жульничество: я не я и лошадь не моя. Каганович, Калинин». «Безусловно жульническое письмо. Чубарь».
А Бухарчик все строчил 43 письма – безответных объяснений в любви.
«Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! (Уже поумнел – отбросил фамильярность, - одобрительно сказал Сталин). В галлюцинаторном состоянии (у меня были такие периоды) я говорил с Вами часами... К сожалению, это был только мой бред... Я хотел Вам сказать, что был бы готов выполнить любое Ваше требование без всяких резервных мыслей и без всяких колебаний. Я написал уже (кроме научной книги) большой том стихов. В целом – это апофеоз СССР... Первые вещи кажутся мне теперь детскими (но я их переделываю, за исключением «Поэмы о Сталине»)... Я 7 месяцев не видел ни жены, ни ребенка. Несколько раз просил – безрезультатно. 2 раза на нервной почве лишался зрения и раза 2 -3 подвергался припадкам галлюцинарного бреда... И.В.! Разрешите свидание! Дайте повидать Анюту и мальчика! Ну уж если это никак нельзя, разрешите, чтоб Аннушка хоть свою с ребенком карточку принесла... Пусть Вам покажутся чудовищными мои слова... что я Вас люблю всей душой! Как хотите, так судите!»
– Что ты так скептически смотришь на Бухарина?
– спросил Ельцин своего проводника по аду.
– Вроде ведь искренне мучается, и человек великий...
– «Пафос позы не служит признаком величия; тот, кто нуждается в позах, обманчив... Будьте осторожны с живописными людьми!»
– Архискверно даже я себя чувствую, хотя ко всему происходящему не был причастен. А остальным-то каково!
– описал Ильич общее настроение в кабинете. Однако Вождь был неумолим – и коллективная пытка длилась, длилась, длилась...
«10.12.37. Пишу это письмо, возможно, последнее, предсмертное свое письмо. Поэтому прошу разрешить мне писать его... без всякой официальщины...
Я не могу уйти из жизни, не написав тебе последних строк, ибо меня обуревают мучения, о которых ты должен знать. Я даю тебе честное слово, что я невиновен в тех преступлениях, которые подтвердил на следствии...
Мне не было никакого выхода, кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: ибо иначе выходило бы, что я не разоружаюсь. Я, думая над тем, что происходит, соорудил примерно такую концепцию: есть какая-то большая и смелая политическая идея Генеральной чистки: