Елисейские поля
Шрифт:
И здесь Сесброн изображает весьма широкий круг ситуаций — от курьезных до почти патетических.
В рассказе «Фамилия» с героем происходит подлинная метаморфоза. Прочно устроенный в жизни глава семейства Бертжевалей в один прекрасный день случайно обнаруживает во французской «глубинке» крохотный городок Бертжеваль, а рядом с ним нечто вроде старинного «замка», купив который, он начинает едва ли не всерьез воображать себя потомком знаменитой фамилии. «Это тщеславие», — говорит жена, озабоченная лишь тем, как вырастить детей и устроить себе и супругу спокойную старость. «Дети поймут меня лучше, чем ты, — с горечью заметил муж. — Не тщеславие, а гордость… это честь нашей семьи». Бертжеваль трогателен в своем наивном самообмане, но он убедителен в своем нравственном самоутверждении, ибо добивается того, о чем втайне мечтал всю жизнь, — обрести «лицо», от которого он уже не отступается и которое наполняет смыслом всю его дальнейшую жизнь.
Ключом к пониманию Сесброна во многом служит его «антиутопический»
Но что же неповторимого в таких вот Жанах-Марках, которых, как сообщает непогрешимый компьютер, во Франции насчитывается не больше не меньше как 953 504 человека? Что неповторимого в персонажах Сесброна?
Неповторимость для него — не в уникальности личности, а во внутреннем единстве ее жизненных установок, не в степени оригинальности «я», а в степени его самотождественности, которая не позволяет вытеснить себя никакому другому индивиду, потому что ни один человек не может быть замещен в акте своего решения; никто не может сделать за него его нравственного выбора и переложить на свои плечи ответственность за этот выбор. А отсюда, по Сесброну, следует, что если далеко не всякому дано пережить яркую захват тающую судьбу, если не всякая личность обладает богатством, глубиной и разнообразием, то зато всякая в основе своей нравственно значительна. Взятые извне, со стороны своей «функциональной полезности», люди и вправду могут быть восприняты как стандартные винтики, но взятые изнутри, со стороны своей нравственной сущности, все они без исключения — «единственные» и «неповторимые», так что к любому из них применимы слова Гейне: «Разве жизнь отдельного человека не столь же ценна, как и жизнь целого поколения? Ведь каждый отдельный человек — это целый мир, рождающийся и умирающий вместе с ним, под каждым надгробным камнем — история целого мира» [1] . Сесброн подписался бы под этими словами, только он не стал бы настаивать на отдельности — отделенности — людей друг от друга, поскольку нравственный выбор личности, с его точки зрения, предполагает ее неизбежную ответственность не только перед самой собой, но и перед всеми теми, кто вовлечен в круг этого выбора. Сержант Тевенен, который, вернувшись домой, «снял шинель и мешок, а заодно снял с себя и ответственность» за любовь, которую предал, поплатился за это безысходным одиночеством («Немецкая овчарка») ибо личность, по Сесброну, утверждает себя не «центростремительно», а «центробежно» только тому, кто способен хоть в чем-то пожертвовать своим эгоистическим покоем ради другого, дано рассчитывать на ответное чувство. Верность своему «я» не разъединяет, но, напротив, объединяет людей и позволяет надеяться на торжество понимания и справедливости, человеческой солидарности и общезначимых этических ценностей — таково кредо Сесброна.
1
Гейне Г. Собр. соч. в 10-ти томах, 1957, т. 4, с. 224
Уверенный в неистребимом достоинстве «маленького человека», Сесброн стремился и в него самого вселить такую уверенность, устанавливая неподдельный гуманистический контакт с «детьми своего сердца».
Елисейские поля
переводчик Вал. Орлов
Устроившись на своем обычном месте в автобусе, господин Пупарден вытаскивал носовой платок и трижды шумно сморкался; потом складывал его, приглаживал им сначала левый ус, затем правый и со словами: «Прошу прощения, мадам» — отправлял его в карман брюк. После этого он окидывал взглядом школьного учителя, соседку и остальных пассажиров, доставал часы, которые в это время неизменно показывали три минуты девятого, клал их назад в жилетный кармашек и неспешно разворачивал «Фигаро». Подняв брови, он пробегал первую страницу с видом монарха, которому его верноподданные — мореплаватели, ученые, миссионеры — представляют отчет обо всем, что они совершили, но который воздерживается выказывать им свое удовлетворение, а затем, какие бы события ни сотрясали мир, он первым делом углублялся в светскую хронику.
«Фигаро» —
В том же году, в возрасте сорока шести лет, господин Пупарден принялся за поиски места. Поначалу он держался уверенно: «Я мсье Пупарден, вы, должно быть, слышали — государственный оценщик… Как? Да нет же, не Покардан! Пупарден: дэ-э-эн», затем стал куда скромнее: выговаривал свою фамилию по буквам прежде, чем его об этом просили, и заверял, что его «устроит какая угодно должность, пусть даже самая скромная…» В конце концов ему удалось приискать себе службу, на которую сегодня утром, как и ежедневно на протяжении вот уже двенадцати лет, он ехал автобусом восемь ноль три. Это было нечто вроде архива, о существовании которого забыли, похоже, все, включая и министерство, в чьем ведении он числился. Служба приносила господину Пупардену восемьсот пятьдесят франков в месяц — этот заработок с добавлением жалких остатков его состояния позволял его семье сводить концы с концами.
Первое время господин Пупарден, гордый тем, что зарабатывает кое-что и своим трудом, частенько заговаривал о своей службе: «Мы в министерстве весьма опасаемся, что…» или: «Из надежного источника нашему министерству стало известно…» Стоило же кому-нибудь задать пару вопросов, как он неизбежно запутывался, и госпожа Пупарден, видя, что с губ супруга вот-вот сорвется очередная нелепица, страдала и спешила на выручку: «Мой муж просто не может сидеть без дела! Поэтому я и сказала ему: „Друг мой, раз уж вам так неймется, что ж, подыщите себе место! Неважно какое!“»
Прочитав светскую хронику «Фигаро», затем редакционную статью и очередную порцию романа с продолжением, господин Пупарден поднимал глаза, чтобы взглянуть на часы на перекрестке у Обсерватории: восемь семнадцать. Как-то раз светская хроника оказалась чуть длиннее обычного, и когда господин Пупарден посмотрел в окно, автобус уже успел въехать на бульвар Пор-Рояль; на какой-то миг его сердце забилось в панике: почва ускользала у него из-под ног. Ведь его покой, да и сама жизнь его зиждились именно на этой упорядоченности: изо дня в день он в одно и то же время совершал одни и те же поступки. Господин Пупарден справлял нужду в строго определенные часы, в понедельник непременно съедал вареное мясо с овощами, по пятницам вечером обязательно ходил в кино и так далее. Он не мог без ужаса вспоминать «смутные времена» — так он называл ту пору, когда он еще плохо знал и кондукторов автобуса, и сослуживцев по «министерству», когда ему иногда еще приходилось выговаривать свою фамилию по буквам. Так обычно вспоминают войну. «Помнишь, Эмма, как я в первый раз пошел на службу? — говорил он и, закрыв глаза, с трагическим выражением добавлял: — Я никогда этого не забуду…»
Госпожа Пупарден любила супруга и восхищалась его мужеством. Хотя люди внушали ей трепет, она считала своим долгом принимать их, чтобы сохранить свое положение в обществе. Ох уж эти люди! Они задают вопросы, они усаживаются непременно в кресло с надломанной ножкой, они беглым взглядом отмечают, что вы всякий раз в одном и том же платье; они зарабатывают деньги, выдают замуж своих дочерей и этаким снисходительным тоном говорят о вас: «Что ж, это вполне приличная семья». Свое положение в обществе госпожа Пупарден унаследовала от предков и изо всех сил стремилась передать его потомкам. Деньги были не единственным средством сохранить положение в обществе. Были и другие: например, передаривать цветы или конфеты, которые ей изредка посылали, или копировать для дочери фасоны платьев знаменитых домов моделей (увы, старомодные кружева сразу делали их смешными), или самой готовить обед для гостей (хотя потом ее бархатный корсаж весь вечер вонял подгоревшим жиром). Но если бы ее, не приведи господь, пожалели, госпожа Пупарден умерла бы со стыда: еще бы, оказаться не на высоте своего положения…
Восемь двадцать три: господин Пупарден выходит из автобуса, смотрит сначала налево, потом направо, переходит на ту сторону улицы и оказывается у своего «министерства». Он приветствует рассыльного, храброго малого, потерявшего на войне руку, а заодно и всю свою приветливость: «Добрый день, мсье Эмиль». (Оказывается, господин Пупарден присюсюкивает.) Эмиль отвечает невнятным бурчанием и смотрит на часы. И так каждое утро уже более десяти лет — господину Пупардену это действует на нервы. «Какими злыми бывают люди», — сокрушается он.