Элизабет Костелло
Шрифт:
Она поспешно спускает воду, отпирает дверь, выходит. „Извините“, — говорит она, избегая смотреть на мать и дочь.
Что сказал ребенок? Почему она так долго? Если бы она говорила на их языке, она могла бы просветить ребенка: потому что чем старше становишься, тем больше времени это занимает; потому что иногда нужно побыть одной; потому что есть вещи, которые не делают на людях, уже не делают.
Ее братья: позволили ли им пойти в туалет последний раз, или то, что они обгадились, было частью наказания? Хоть над этим Пол Уэст опустил завесу, спасибо ему за такую крошечную милость.
И никого, кто бы потом обмыл их. С незапамятных времен это женская работа. В этом деле в подвале женщины не участвовали. Но может быть, когда все было кончено, когда розовые персты зари коснулись неба на востоке, пришли женщины, неутомимые брехтовские женщины-уборщицы, и принялись
Одиннадцать часов. Должно быть, идет следующее выступление. У нее есть выбор: она может пойти в отель, спрятаться в своем номере и продолжать убиваться, а может войти на цыпочках в зал, усесться в последнем ряду и выполнить второе задание, ради которого ее пригласили в Амстердам: послушать, что скажут о проблеме зла другие люди.
Наверное, есть еще какой-нибудь способ завершить утро, придать ему форму и смысл: что-то вроде очной ставки, в результате которой будет сказано последнее слово. Вот если бы она наткнулась в коридоре на самого Пола Уэста! Что-то ведь должно было бы проскочить между ними, внезапное, как молния, что осветило бы для нее всю картину, даже если бы потом она снова окунулась во мрак. Но коридор пуст.
7
Эрос
С Робертом Дунканом она встречалась только один раз, в 1963 году, вскоре после того как вернулась из Европы. Информационное агентство из Соединенных Штатов предложило Роберту Дункану и еще одному, менее интересному поэту по имени Филип Уэйлен совершить поездку по нескольким городам: эскалация холодной войны предполагала затраты на идеологическую пропаганду. Дункан и Уэйлен читали свои стихи в университете Мельбурна; после чтения все отправились в бар — оба поэта, сотрудник консульства и с полдюжины австралийских писателей всех возрастов, она в том числе.
В тот вечер Дункан читал свою длинную „Поэму, начинающуюся строкой Пиндара“, которая произвела на нее впечатление, даже тронула. Ее пленил и сам Дункан, его прекрасный римский профиль. В том настроении, в каком она пребывала в те дни, она не отказалась бы даже броситься в его объятия, не отказалась бы заполучить от него дитя любви, как одна из тех смертных женщин из древнегреческих мифов, которых оплодотворил случайно оказавшийся рядом бог и которые родили потом ребенка-полубога.
Она вспомнила про Дункана, потому что в книге, которую прислал ее друг из Америки, она натолкнулась еще на один пересказ истории Амура и Психеи, сделанный некой Сьюзен Митчелл, произведения которой ей были незнакомы. Любопытно, откуда у американских поэтесс интерес к Психее, подумала она. Может быть, они находят в ней что-нибудь американское, в этой девушке, которая, не удовольствовавшись радостями, что дарил ей тот, кто посещал ее по ночам, зажгла лампу, чтобы прогнать тьму и посмотреть на него, обнаженного? В нетерпении Психеи, в ее неспособности оставить любовника в покое не находили ли они, американки, чего-то, присущего им самим?
Ей тоже не чуждо было любопытство относительно того, что касалось соития богов со смертными, хотя она никогда не писала об этом, даже в своей книге о Мэрион Блум и ее боготворимом муже Леопольде. Причем ее интриговала механика, а не метафизика этого дела, его практическая сторона, практическое проникновение в тело живого существа. Пожалуй, это довольно скверно, если в твою спину вонзаются когти перепончатых лап взрослого лебедя-самца, когда он занимается своим делом, или если бык весом в добрую тонну взваливает на тебя свою тушу. А что происходит, если бог не удосуживается изменить свой облик и остается до ужаса самим собой, как приспосабливается человеческое тело к порывам его страсти?
Надо отдать справедливость Сьюзен Митчелл, она не уходит от подобных вопросов. В ее поэме Амур, который стал для такого случая ростом с человека, лежит на спине, его крылья свешиваются по обе стороны ложа, а девушка (скорее всего) на нем. Семя бога, очевидно, извергалось в огромном количестве (вероятно, то же самое испытала и Мария из Назарета, когда очнулась ото сна, все еще чуть дрожа, а семя Святого Духа в это время текло у нее по бедрам). Придя в себя, он обнаруживает, что его крылья промокли, а может быть, с их кончиков капает семя, может быть, они сами стали органами оплодотворения. В тех случаях, когда он и она одновременно достигают оргазма, он словно падает, как птица, подстреленная на лету (слова Митчелл). (А
Однако в тот вечер в Мельбурне, когда Роберт Дункан решительно дал ей понять, что все, что она может предложить, ему неинтересно, ей хотелось поговорить с ним не о девушках, которых посещали боги, а о гораздо более редком явлении — о мужчинах, к которым снизошли богини. Например, Анхис, возлюбленный Афродиты, отец Энея. Можно представить себе, что после непредвиденного и незабываемого эпизода в его хижине на горе Ида Анхису — красивому парню, если верить „Гимнам“, а в общем-то всего лишь пастуху-хотелось рассказать всем, кто согласился бы его выслушать, о том, как он ублажал богиню, самую прекрасную из всех, ублажал всю ночь, и она забеременела от него.
Ох уж эти мужчины с их хвастливыми речами! У нее нет никаких иллюзий относительно того, как смертные обращаются с богами, будь то настоящие или придуманные, древние или современные, которые имели несчастье попасть к ним в руки. Она вспоминает виденный когда-то фильм, сценарий которого написал, кажется, Натаниэл Уэст (а может быть, она и ошибается); Джессика Ланж играет там голливудскую секс-богиню, у которой случается нервный срыв, и она в конце концов оказывается в палате сумасшедшего дома, напичканная наркотиками, перенесшая лоботомию, привязанная ремнями к кровати, а санитары продают билеты желающим провести с ней десять минут. „Я хочу трахать кинозвезду!“ — пыхтит один из клиентов, показывая им пачку долларов. В его голосе слышится уродливая пародия на обожание, злоба, смертельная обида. Опустить бессмертную на землю, показать ей, что такое реальная жизнь, бить ее, пока с нее не слезет кожа. Вот тебе! Вот тебе! Эту сцену вырезали из телевизионной версии, настолько глубоко она задевала чувства американцев.
Однако в случае с Анхисом богиня, поднявшись с ложа, совершенно ясно предупредила своего милого, чтобы он держал язык за зубами. Так что парню ничего не оставалось делать, как только блуждать по ночам в дремотных воспоминаниях: что он чувствовал, погружая плоть человека в божественную плоть; или, когда он бывал настроен более трезво, более философически, удивляться: поскольку физическое смешение существ двух разных порядков, в данном случае взаимодействие человеческого органа и того, что заменяет орган в биологии богов, невозможно, в какое же существо, в какой гибрид (строго говоря, если уж соблюдаются законы природы) рабского тела и божественной души должна была превратиться насмешница Афродита хотя бы на ту ночь, которую провела вместе с ним? Где была могущественная душа, когда он держал в руках несравненное тело? Пряталась в самом дальнем закутке, в крошечной железе, находящейся, например, в черепе, или разлилась по всему телу как жар, как аура? И даже если ради его же блага душа богини была скрыта от него, как мог он, когда ее руки и ноги сжимали его, не почувствовать огонь божественного желания — не почувствовать и не обжечься об него? Почему ей пришлось наутро растолковывать ему, что произошло на самом деле? („Ее голова касалась балок кровли, ее лицо сияло бессмертной красотой. „Проснись, — сказала она, — взгляни на меня — разве я похожа на ту, что постучалась в твою дверь вчера вечером?““) Как могло все это случиться, если только он, мужчина, не был под властью каких-то колдовских чар с самого начала и до самого конца, чар, подобных наркозу, призванных скрыть страшное знание, что дева, которую он раздевал, обнимал, чьи бедра раздвигал, в которую проникал, бессмертна, — если только он не пребывал в трансе, который призван был защитить его от нестерпимого удовольствия занятия любовью с богиней, оставив ему только скучноватое ощущение, обычное для смертных? И почему богиня, выбрав для себя в качестве возлюбленного простого смертного, напустила на него эти колдовские чары, после чего он долго не мог прийти в себя?
Так, наверно, — и это легко себе представить — чувствовал себя бедный недоумевающий Анхис всю последующую жизнь: вихрь вопросов, ни один из которых он даже в воображении своем не мог задать своим приятелям-пастухам (ну, разве только в самой общей форме), страшась, что тут же падет мертвым.
Однако, по свидетельствам поэтов, все происходило совсем по-иному. Если верить поэтам, Анхис впоследствии вел нормальную жизнь обычного человека, пока в один прекрасный день его город не был сожжен чужестранцами, а он сам не оказался в изгнании. Если он и не забыл ту удивительную ночь, то думал о ней не слишком много, во всяком случае в том смысле, какой мы вкладываем в слово „думать“.