Эллины и иудеи
Шрифт:
Когда и как началась наша Вселенная, когда и как?..
Этого мы не знаем: среди множества гипотез — ни одной достоверной.
А когда и как возникла Жизнь на Земле?..
И это нам неизвестно.
Каждому из нас известно только одно: число, месяц и год, когда сам он родился. Известно в точности.
О себе я могу сказать, что я родился седьмого февраля 1931 года...
Когда и что было началом Холокоста — Катастрофы европейского еврейства?..
Первое Вавилонское пленение — акция, проведенная Навуходоносором почти три тысячи лет назад? Крестовые походы, обагрившие земли Европы еврейской кровью в XI веке? Кишиневский
Разве горный обвал, — камнепад, грохот, содроганье земли, удары глыбы о глыбу, скалы о скалу, завалы, перегораживающие горные долины, погребающие ревущим, неудержимым, всесокрушающим потоком и крохотные селенья, и многолюдные, многотысячные города, — разве они начинаются не с тихого, едва слышного шороха? Не с короткого щелчка — кремень о кремень — где-то там, на вершине горы? Не с легкой, шелестящей осыпи?..
Граница... Рожденье... Начало...
Не знаю —
как,
для кого,
когда...
Для меня это был один из дней в середине декабря 1987 года.
С него-то и начался новый отсчет в моей жизни.
Здесь, в этой точке, она переломилась, распалась — на "до" и "после".
Произошло это так.
После планерки я задержался в кабинете главного редактора. Была обычная планерка, с обычными разговорами — что и почему выпало из прошлого номера, что должно войти в следующий. Завы сдали заявки отделов, ответственный секретарь попрекнул кое-кого за нарушение сроков, кто-то кого-то слегка подколол, пожурил — скорее всего так, для общего оживляжа... Дела в журнале шли неплохо. Несмотря на шквал публикаций в центре, нам удавалось держаться на поверхности, даже увеличивать и без того немалый для провинции тираж. Так что редакция, хоть за последнее время она и сменила отчасти свой состав, продолжала по старой традиции ощущать себя единой семьей, в которой если и случаются ссоры, то недолгие, а в общем-то все привыкли друг к другу, притерлись, у каждого свое место, на которое никто не покушается, и все полны взаимопонимания и готовности в любую минуту помочь и поддержать друг друга. По крайней мере, так мне казалось.
И когда несколько человек, в том числе и я, после планерки задержались на пару минут в кабинете у Толмачева, и он сказал мне:
— А ты не читал?.. — и обратился к кому-то: — Дайте и Герту прочесть, как члену редколлегии, пусть скажет свое мнение... — в этом не было ничего особенного. На планерке я уже слышал, что получен какой-то материал, связанный с Мариной Цветаевой, и что надо бы скорее поставить его в номер. Шел он, естественно, по отделу поэзии, я заведовал прозой, но если надо — почему не прочесть, да еще и Марину Цветаеву?..
— Тем более, — усмехнулся ответсекретарь редакции Петров, — что это кое в чем и по еврейской части... — Усмешка у него была дружелюбная, он всегда улыбался мне дружелюбно, мы работали вместе более двадцати лет, если точно — то двадцать три года — и, вместе со всей редакцией, хлебнули за это время всякого... А если порой подшучивали друг над другом, то всегда дружелюбно, не зло.
— Ну, если так, конечно, — сказал я, не подавая вида, что меня слегка корябнула его шутка, сам не знаю отчего. — Без такого эксперта по еврейским проблемам, как я, никому не обойтись...
Мое "еврейство" всегда было для меня понятием условным. Хорош еврей, не знающий
Петров протянул мне рукопись — и довольно объемистую, тридцать две страницы на машинке, как заметил я, заглянув в конец.
— Ого! — сказал я без всякого пафоса, представив себе комнатушку, где помещался наш отдел прозы: четыре стола, стоящих впритык, груды громоздящихся всюду рукописей, непрерывный ручеек авторов, посетителей, втекающий из коридора а нашу дверь и — бочком, бочком, между столами — журчащий по направлению к моему столу...
— Не знаю, смогу ли прочесть в редакции, — обратился я к Толмачеву. — Если это не сверхсрочно, возьму домой, завтра принесу.
Толмачев согласится.
— Планируем Цветаеву на третий номер, — сказал он. — Все ребята уже прочитали.
Редкий день я уходил из редакции, не набив рукописями свой дипломат. В тот вечер изрядная их порция ожидала меня дома.
— Что ж, прочитали так прочитали, — сказал я. — К чему мне читать — для проформы? Или ты думаешь, я возражать буду?..
— Ну, все-таки, — сказал Толмачев. — Ты же член редколлегии... Прочти. Тут надо подумать: сокращать — не сокращать...
— Цветаеву — сокращать?..
— Ну, — сказал Толмачев, — я тебя прошу. Прочти, После поговорим.
Вокруг в нетерпении толпились, тянулись к нему с вопросами — каждый о своем...
Я вздохнул и вышел, на ходу просматривая первую страницу. В заголовке стояло: "Вольный проезд".
Марина Цветаева. Марина, Марина, Марина... Так зовут мою дочь. Я шел по нашему длинному полутемному коридору, чувствуя себя полнейшим подонком. После всего, что мне известно о Цветаевой, с кислой рожей принять в руки эти страницы, вместо того, чтобы возблагодарить всех богов на свете за то, что сподобился их читать?..
Помню начало "оттепели", самое-самое начало — и опять-таки не "вообще", а — для меня: как, с чего для меня качалась та самая "оттепель"... Отслужив армию, я приехал на родину, в Астрахань, и как-то раз однажды, проходя по центру города, увидел в киоске странного вида издание: огромного размера — книгу не книгу, тетрадь не тетрадь, в синей бумажной обложке с множеством росписей-автографов и крупно начертанным названием "День поэзии"...
То был первый выпуск, появившийся в 1956 году и в январе пятьдесят седьмого добравшийся до Астрахани... Мороз без особого труда прогрыз мое легкое пальтецо, наброшенное поверх гимнастерки, впился клешнями в уши и кончик носа, а я все стоял посреди тротуара, с раскрытым "Днем поэзии" в руках. Ледяной ветер свирепо рвал, раздувал, как паруса, просторные страницы, а я листал их, дивясь незнакомым именам. В армии было не до стихов, не до бурных перемен в литературе — и многое меня ошеломляло теперь...
Одним из таких ошеломлений была Цветаева. Что я слышал о ней раньше? Существовала когда-то в Россим такая поэтесса, да сбежала в эмиграцию от революции... Вот, пожалуй, и все. И вдруг в том самом "Дне", в сопровождении коротенького предисловия Ан.Тарасенкова, — ее стихи, ничуть не похожие на привычные, словно в расчете на неполную среднюю школу, чистописания Суркова или Щипачева:
О, слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О, Чехия в слезах!
Испания в крови!..
О, черная гора.