Емельян Пугачев, т.2
Шрифт:
Дмитрий Лысов, ехидно улыбаясь, оттопырив зад и припав грудью к столу, воззрился в упор на батюшку. Шея у Митьки втянулась в плечи, сутулая спина еще больше сгорбилась, лысина тускло блестела, он походил на большую пучеглазую жабу, которая вот-вот прыгнет на Пугачева и вопьется ему в горло. И верно: он подъелозился по скамейке к батюшке, схватил его левую руку повыше кисти двумя руками и лукаво взглянул ему в глаза. Пугачев сверху вниз смотрел на него, настороженно и с гадливостью.
— Давай, давай, давай мириться, — забормотал Лысов пьяным голосом, облизывая запекшиеся губы. —
— Ты пообидел меня не пикой, а иным манером, — сказал Пугачев. — За пику, за окаянство твое мы как ни то еще сквитаемся, а вот как за Харлову я с тобой разочтусь, не ведаю… Пошто ты, бес, прикончил Харлову? Я ведь по сей день скучаю о ней. — Пугачев часто замигал, нижняя губа его задрожала, он тихо, почти шепотом, проговорил: — Жалко мне убиенную, вот как жалко!.. Может, такая одна на свете была, разъединственная!..
Лысов как-то слабоумно захихикал, заперхал, стал крутить руку Пугачева. Тот с сильным напряжением сказал:
— Брось, а нет — ударю!
— Ты, брат, не пугай, не пугай! Хоть ты и Пугач, а я не шибко-то пугаюсь тебя, Емельян Федорыч, то бишь как тебя… Петр Иваныч… Тьфу!.. Петр Федорыч… Хи-хи-хи!.. (Максим Горшков, все еще притворявшийся спящим, сквозь топот залихватских плясунов, сквозь шум и песни с трудом ловил речь Лысова.) Ведь Чика-то поведал мне по чистой совести, кто ты есть. Царь, царь! Ваше величество! Хи-хи-хи! Да ты, батюшка, не страшись: ведь здеся все пьяные, вишь, как орут, наш разговор никому не чутко. А я, видит Бог, люблю тебя, а вот ты злобишься на раба своего, рад бы живьем меня схрупать, да я ершист, уколешь глотку-то, батюшка, Емельян Федорыч, то бишь как тебя?! — брызгая слюной, бормотал Лысов, а сам все накручивал-крутил руку батюшке.
В глазах Пугачева загорелись злобные огни, он хотел крикнуть, чтоб вывели Митьку вон, или выхватить саблю и смахнуть гадюке голову. Однако последним усилием воли он сдержался, только зубами заскрипел и вырвал руку из лап Лысова. Тот чуть не опрокинулся на пол от сильного рывка.
— Хи-хи-хи!.. Силен, силен, слов нет! А слажу с тобой, ей-ей — слажу! Ишь ты… царь!
Тут, бросив прикидываться спящим, вдруг вздыбил коренастый, угрюмый Максим Горшков. Уперев кулаки в стол, он хрипло сказал Лысову:
— Ты что? Ты это что тут раскудахтался?
— А ты, голомордый черт, чего чепляешься?! — вскочив, закричал Лысов на безбородого, безусого Горшкова и выругался матерно.
Горшков мигнул наблюдавшему их разговор Шигаеву, и оба они, пробираясь между плясунами, быстро вышли.
2
Между тем веселье было в полной силе: присвист, балалайки, дудки, плясы — дом дрожал. Грузно кидаясь вправо-влево, тряс боками семипудовый Пустобаев, разухабисто выкрикивал:
— Эх, кахы, кахы, кахы! Эх! Кахы, кахы, кахы!
Верткий Падуров выкручивал с носка на каблук забористые штучки. Скакали веселыми козлами Иван Александрыч Творогов в паре с атаманом Овчинниковым. Возле них крутились каруселью, взвизгивали, гикали молодые
Митька Лысов, продолжая ругаться и бубнить, схватил самую большую кружку, до краев наполнил ее вином и с жадностью, единым духом выпил. Затем грохнул кружку об пол, вскочил на стол, спиной к Пугачеву, и диким голосом заорал что-то несуразное в толпу.
— Полковник Лысов, слезь! — озлобленно выкрикнул из хоровода плясунов разгорячившийся атаман Овчинников и резко взмахнул рукой: — Геть! Государю смотреть мешаешь.
— Ха! Государь… — истошно, стараясь заглушить шумливый, беснующийся в плясе хоровод, закричал Лысов. — Знаю, знаю я, кто батюшка-то наш… Емелька Пугач он, вот кто! В манифестах государыни все пропечатано… — Он, видимо, потерял всякую волю над собой и безудержно катился в пропасть. — Гей, казаки! Выбирай меня едино… единодержавцем… Завтра же Оренбург возьмем, по колено в золоте ходить станем, в господском вине купаться!
Пугачев впился руками в локотники кресла:
— Заткните ему глотку!
Горбоносый Овчинников, схватив Лысова за ворот ярко-красного чекменя, уже сдернул буяна со стола, опрокинул его на пол, начал душить. Лысов отчаянно барахтался, хрипел.
— Стой, Авдей Афанасьич! Не трог полковника! — кинулся к Овчинникову прибежавший с улицы Максим Горшков, — он в меховом чекмене, в шапке и с плеткой через плечо.
Пляска чуть приостановилась, наиболее трезвые казаки уже вытягивали шеи, стараясь всмотреться и понять, что такое среди начальства приключилось.
— Митя, друг! — меж тем обратился Горшков к Лысову. — Что ты наделал… Ведь тут тебя… Ах, друг!.. Пойдем, Митя, тихо-смирно на улку.
— Макся, ты? — проквакал насмерть испугавшийся Лысов и стал чихать. — Этот сволота Овчинников… за горло… головушка гудит. Охмелел я… Пойдем, пойдем скорей.
Была звездная ночь с морозцем. Свежий воздух благотворно вламывался в грудь, охлаждал взбудораженную кровь, прогонял хмельной удар из головы. Во дворе уныло тявкала продрогшая собака, гремела цепью. У высокого столба с сигнальным колоколом маячили черными тенями два неподвижных человека. Вдоль прясла привязаны казацкие лошади, они хрупали овес, отфыркивались, всхрапывали.
— Веди меня домой, Макся, я тебе два золотых перстня подарю, — бубнил Лысов. — Стой! Колодец… Водички бы. Душа горит, объелся. Чхи!
Колодец был с высоким журавлем, с железной бадьей.
— Кто тебе, Лысов, сказал про батюшку, что он Пугачев? — сквозь зубы прошипел Максим Горшков.
— А сам Чика сказал, что вот кто.
— Ой, врешь! А ежели и так, ежели проболтался кто тебе, так по тайности, да и зазря, потому как ты сволочь, — скоргоча зубами, шипел Горшков, — ты всякому болты болтаешь. Мы знаем, как ты третьего днись в тверезом виде нашим илецким казакам о том же самом брякал, а вчерась — трем пленным гренадерам, их сомущал…