Емельян Пугачев. Книга 1
Шрифт:
Емельян Иванович считал Михайлу Кожевникова человеком бывалым (в Питер ездил), для дела полезным и пригласил его в свою палатку.
— Не наезжали ль к тебе, Михайло, какие люди с розыском?
— Нет, батюшка, ваше величество, все благополучно. Когда же вы, батюшка, объявитесь?
— А когда войско на плавни соберется, тогда уж…
— Не знаю, батюшка, — подумав, сказал Михайло, — ведь туда старшины понаедут и казаки послушной стороны. Пожалуй, вас принять не согласятся.
— А тогда мы всех казаков послушной стороны перевяжем и со славой в городок
— А ведь там, в городке-то, Симонов комендант с регулярным войском да с пушками. Пожалуй, не допустит вас.
— Не допустит и не надобно. Тогда мимо пройду, на Русь пробираться стану.
— А с кем же на Русь-то пойдете?
— Так полагаю, люду разного огромно много пристанет ко мне. А ежели малое людство будет, скроюсь опять. Ведь мне не надлежало еще показываться год семь месяцев, да кровь печенками стала спекаться во мне, как увидел я на Руси, что народ-то простой терпит. Ах, бедные вы, несчастные детушки мои… Ведь не ради себя, ради черни замордованной положил я до сроку объявиться. Ведь пришел я к вам на отеческую и вашу славу, други мои. А уж сам я царствовать не стану, чего-то не нравится мне царствовать, а возведу на царство Павла Петровича, сына моего. Ну, а начальство во всяком месте сменю, губернаторов да воевод, казнокрадов да взяточников, да душегубов всех вон! И по всей Руси казацкое устройство заведу. Чтобы солдат и духу не было.
Так изложил Пугачев программу своих действий.
Приехал Иван Харчев поклониться государю полведром водки.
— Ежели бог допустит, мы, ваше величество, головы за вас положим и послужим вам… — сказал он.
— Благодарствую. Вы меня побережете, детушки, и я вас поберегу.
Морщась от дыма, расторопный Тимоха Мясников варил в овраге похлебку из баранины, мешал в котле крутую кашу с салом. Чика кромсал астраханские селедки, арбузы, хлеб, накрывал под деревом ужин прямо на земле.
За ужином Пугачев восседал на почетном месте. Он в набойчатой чистой рубахе и пестром халате — дар старика Василья Коновалова. Михайло Кожевников вытряхнул из торбы несколько оловянных чарок. А одну, серебряную, с орлом, купленную им в Питере, он подал Пугачеву.
— Ишь ты, государственная, — улыбаясь, сказал тот. — Благодарствую.
Иван Харчев, глотая слюни, вытащил затычку из дубового бочонка и налил всем хмельнику.
Пугачев взял чарку с орлом, поднял ее и громко провозгласил:
— Здравствуй я, надежа-государь Петр Федорыч Третий!
Все поднялись с места и во весь голос закричали:
— Быть здоров тебе, отец наш! На многие лета здравствовать… — и выпили.
Этот первый заздравный тост и публичное признание казаками Пугачева царем своим прошли торжественно и чинно. Собравшиеся, особливо сам Пугачев, ясно почувствовали, на какой опасный подвиг они обрекают себя, в какую мучительную неизвестность бросают свою жизнь. У всякого в этот момент не раз перевернулось сердце и застыла в жилах кровь; но дело сделано, возврата нет! Борода Пугачева тряслась, он смахнул пот с лица.
Резко прокаркал пролетавший
— Присядьте, господа казаки, — кивнул Пугачев; он хотел бы показать фасон, но ни вилок, ни ножей не было, он взял кусок селедки рукою и, снова вспомнив трудные господские слова, сказал:
— Я приобвык на фуршетах есть, чтобы саблея да вестивал, а вот довелось же…
— Уж не прогневайся, батюшка, — и Харчев налил по второй.
— А теперь давай выпьем в честь всемилостивой государыни, — невпопад проговорил Василий Коновалов.
— Негоже за нее пить, — строго остановил его Пугачев. — Катька в беду меня ввела. — Он поднял вторую чару, возгласив:
— Здравствуй, наследник мой, Павел Петрович!
Все закричали в честь наследника «ура», выпили. Прежде чем выпить чару, Пугачев всякий раз крестился. Становилось шумно.
— Эх, хороша беседа, да подносят редко, — шутил веселый Чика.
Пугачев замигал, отвернулся, вытер халатом набежавшую слезу, с горечью в голосе сказал:
— Разрывается, разрывается отцовское-то сердце мое… Ох, и жаль мне Павла Петровича, нарожонное детище мое, шибко жаль… Спортят там его, сердешного…
Казаки притихли, с умилением и любопытством взирали на своего царя, изливавшего родительские чувства. Горячий, неуравновешенный Зарубин-Чика глядел на Пугачева во все глаза, шептал как во сне:
— Господи помилуй… Да ведь он — царь, да вот ей-богу же он всамделишный царь Петр Третий…
2
Спустя два дня в Яицком городке решались вопросы первостатейной важности. Шигаев, Зарубин-Чика, Мясников, Караваев, еще илецкий казак Максим Горшков темным вечером сидели без огня в бане. Они прослышали, что до коменданта Симонова дошли кой-какие вести о таинственных событиях.
— Ну, братцы, таперя уши-то пошире надо держать, а рот-то поуже, — вполголоса сказал Чика.
Эта пятерка в последний раз совещалась пред началом дела, признать ли Пугачева за царя.
— Раз такой слух в народе издавна утвердился, что Петр Третий жив, — заговорил, покашливая, длинный Шигаев, — значит, казаков надо к тому склонять, что есть он истинный царь. А обличьем, сказывают, смахивает на покойного императора, и человек, кажись, расторопный.
— Проворства в нем хоть отбавляй, казак смышленный, — заметил Чика. — И сильный, черт… Под ним малодушная лошаденка на четыре колена раскорячится…
— Я полагаю, братцы, признать его, — сказал Тимоха Мясников. — А ты как, Денис Иваныч?
— Я в полном согласье, — ответил Караваев.
— А ты, Горшков?
— Да чего про меня толковать, я не спячусь. А спячусь — убейте, — басистым голосом проговорил безбородый, как скопец, Максим Горшков.
В тесной бане каганец погашен, лишь в каменке раскаленные угли золотились, красноватые отблески мягко ошаривали напряженные лица казаков.
Умный Шигаев, мазнув пальцами по надвое расчесанной бороде и покашляв, неторопливую, дельную речь повел: