Емельян Пугачев. Книга 2
Шрифт:
— Да и в бою не промах! — прервал его Пугачёв. — Золотая баба! Скажи на милость — баба, а сколь сердито с неприятелем бьется! Вот гляжу-гляжу, да в сотники произведу ее… А что? Да, брат Падуров, вот я все пристреливаюсь глазом к людям-то разным, к татарам да башкирцам, да и думаю: эх, думаю, руки развязать бы им да пригреть людишек-то, что и за народ был бы!.. Якши народ, Падуров!
— Народ — не надо лучше, государь. Якши!
— Ну, а братишка-то ейный, как его…
— Её брат, Али, при нас. На татарском наречии он многие деловые бумаги пишет, паренек не без пользы для нас. Намеднись огорчил он нас известием. Долетел до него оный слух
— Да в чем слух-то? Говори, друг!
— Будто бы родной отец Фатьмы и Али, обозлясь на Фатьму, что мусульманский закон нарушила, ищет её погибели. Он закоснелый изувер…
— А пускай-ка появится, мы ему башку-то с чалмой снимем… Ну, а поп Иван, тот как? Жаль, с собой не прихватили его.
— А он, государь, трезвый зарок дал, больше не пьет. А в пути соблазну опасается.
— Добро, добро, ежели пить-то бросил. Ведь он, ведаешь, тоже усердствует нам. Уж не сделать ли мне его митрополитом, ха-ха… Ась?
Снова едут молча и час, и два. День сиял, день звенел солнцем и морозом. Подобно расплавленному серебру, сверкали белевшие снега. И если б не были густы длинные ресницы Пугачёва, резкий свет, казалось, ослепил бы его глаза. Небо было голубое и высокое, как раскинутый над землею купол круглого шатра, и купол тот усыпан лепестками незабудок. А вверху купола солнце; оно горит, но не согревает, от солнца — свет и холод.
Лошади притомились. Ермилка стал перепрягать тройку. Свежие заводные кони побежали шибкой рысью. Пугачёв хмуро посматривал по сторонам. В его темных глазах отражалась не радость морозного сияющего дня, не приятное чувство быстрого, под звон бубенцов, движения, а какое-то душевное смятение, беспокойство.
— Иным часом дума у меня: не дурака ли валяю, что под Оренбургом эстолько времени возюкаюсь? — обращается Пугачёв к Падурову; густые пушистые его ресницы смерзлись, он с усилием продрал глаза. — Ведь, поди, помнишь, полковник, как дело зачинали, ты присоветовал мне перво всего на Москву идтить?
— Да, надежа-государь… На Москву было бы складнее. Хотя Шигаев тогда и стыдил меня, что…
— То-то, что стыдил! Он и меня-то в та поры с толку сшиб. Все шумел:
Оренбург — столица да столица, перво Оренбург взять надо. Да и не единожды разговор был. И Горшков Макся его руку тянет… Ах, анчутка их забери! Они на Оренбург меня толкают, а вот башкирцы с татарами ругать меня, государя своего, измыслили: пошто под Оренбургом сижу, а не иду Казань брать. Да ведь всех не переслушаешь! — Пугачёв позевнул, примял стоячий воротник, чтоб удобней было говорить, и продолжал:
— Да и то сказать, ну как я мог по первости против атаманов в натыр идти? Да они бы меня в стену бросили, зараз отреклись бы от помазанника божия… Что бы тогда? В та поры при начале-то, душа моя скорбела ой как! Да ничего не поделаешь. А таперь уж, когда увязли мы тута по самую поясницу, не бросать же дело… Ась?
— Меня, ваше величество, сомнение берет, что, пока сидим здесь, правительство силу против нас уготовляет.
— Ах ты, неразумный! — круто повернувшись к Падурову, воскликнул Пугачёв, и большие глаза его по-злому засмеялись. — А что есть правительство твое? Это Орловы-то, да Разумовские, да разные князья Голицыны, да Бибиковы генерал-аншефы? Они на Катьку да на дворянство уповают, а я на простой народ, на чернь обиженную… уповаю!
Падуров внимательно посмотрел на Пугачёва.
— Я нахожу опасность в том, государь,
— Экой ты… чудак-рыбак! — перебил его Пугачёв, сбрасывая с усов замерзшие сосульки. — А еще книжной… Хоть ты и книжной, хоть и депутат с золотой медалью, а царского понятия в тебе нетути. А ну-ка, ответь, кто такие войска? А войска, я тебе допряма молвлю: это сущий народ и есть, мужики… Токмо с бабьими косичками. А ежели я им в манифесте всю волю дам, да землю, да избавлю навеки от солдатства, — как думаешь, Падуров, не приклонятся ли они к государю своему, не пожалеют ли меня, обиженного боярством, для ради того, что я народ свой замордованный возлюбил? Ась?
Чаю, крепко чаю — так и будет. Да, брат! Да, Падуров! Ни на кого инако, как на милость божию да на народ свой уповаю!
Он говорил горячо и с такою поспешностью, точно убеждал самого себя.
Падуров молчал.
Пугачёв, как когда-то, остановился в доме Михайлы Толкачева. Падуров велел вывесить на крыше большой серый, с белым крестом, флаг, у крыльца выставил почетный караул из десяти казаков. Вообще он принял на себя заботы об особе государя — «батюшка» не был теперь беспризорным, как в первый свой приезд. Жители это поняли и подтянулись.
Явился с докладом новоизбранный атаман, Никита Каргин. Дежурный Давилин не сразу допустил его до «батюшки», выдержал в коридоре — знай, мол, к кому пришел. Высокий, постного вида, богомольный и злой Каргин, войдя к Пугачёву, долго крестился на иконы, затем, по научению Почиталина, облобызал протянутую «батюшкой» руку, сказал:
— Все, твое величество, в благополучии у нас. Посты, бекеты кругом кремля денно-нощно караулят. Новые батареи мы с Перфильевым распорядились сделать, кое-где улицы поперек завалили бревнами да камнищами. Симонова полковника взаперти содержим, — сидит в кремле смирно, не рыпается…
— А подкоп?
— Подкоп роют справно. Работники кажинные сутки стараются наскрозь в две перемены… Без выпуску, как изволил приказать ты, чтоб разглашенья не было. Поначалу-то не соглашались под землю лезть, шумок подняли, бучу; довелось повесить семерых.
— Повесить?
— Этак, этак, батюшка, — и старик вскинул на Пугачёва суровые глаза.
— Перфильев приговор-то сделал, а я, атаман, утвердил.
— Ну, ладно, слушай Каргин: я к вечеру прибуду на подкоп своей персоной.
Приходил Денис Пьянов со своими стариками, бортового меду, да соленых грибов, да осетровой икры принесли в дар царю. Были по делам атаманы Чумаков, Овчинников, Творогов, заглянул Перфильев.
На место работ Пугачёв с Почиталиным и Падуровым покатили в ковровых расписных санях. Тройкой правил Ермилка. Он парень хитрый, смышленый, он еще не забыл, как «батюшка» однажды повстречал на пути двух девушек, пересадил в свои сани Устью Кузнецову, повез в Берду и вел с ней веселый разговор. Ермилка по-озорному подмигнул себе, пришлепнул тройку вожжами и, сделав околесицу, покатил «батюшку» вдоль широкого посада, где стояла чисто выбеленная хата с голубыми ставнями и крашеным крыльцом. Но, к огорчению покосившегося на «батюшку» Ермилки, тот в разговоре с Почиталиным и глазом не повел на дом красотки Усти. «Эх, была не была, а царю утрафить надо! Либо взбучку даст, либо скажет „благодарствуйте“, — подумал Ермилка, повернул тройку за угол, обогнул квартал и снова поехал тем же местом, по улочке Устиньи.