Ермак
Шрифт:
— Тьфу, крыса, не увел от беды. Пусть твоя печень вывалится! — Завидя вопящего абыза, накинулся на него: — Заткни глотку, старый баран, или я тебя отошлю к аллаху!
Абыз вскинул на него глаза, хотел что-то выкрикнуть, но вдруг смолк и смиренно побрел по пыльной дороге…
Струги приткнулись к берегу. Казаки живо перемахнули через борты и бросились в погоню за Епанчой. Иванко Кольцо расторопно обратал брошеного коня и птицей махнул в седло.
— Э-гей, гуляй Дон тихий, бурли Волга-матушка! За мной, браты!
Богдашка
— Тебе, Зуек, — карий, Осташке — вороной, Панафидке — серый…
Тут, как из-под земли вырос атаман Матвей Мещеряк, неторопливый, прижимистый:
— Погоди делить. Дуван войсковой, — всей дружине кони, арбы в обоз, бараны в котел, верблюды для поклажи.
Все сметил его цепкий глаз, все пересчитал, вплоть до паршивого козла.
Брязга налился кровью, налетел петухом. Мещеряк не отступил:
— Велено батькой. Кони для погони. Аминь!
Что поделаешь, Богдашка опустил голову и отошел в сторону. На коней повскакали из сотни Грозы. Повел он ееследом за татарами. Уносился Епанча с уланами в свое городище, а следом орде неслись насмешки и улюлюканье.
Из городка той порой потянулись в степь арбы, груженные добром. Гнали баранту, коз. Гроза с сотней пересек путь и пошел крушить. До городища гнал ошалелых беглецов и на плечах их ворвался в Чинигиды. Неказист Епанчин городок, а всего вволю: и шерсти, и рухляди, и баранты. Епанча еле успел перебраться через заплот и на облезлом верблюде ударился в перелесок. Гнал изо всех сил; достигнув березовой поросли, оглянулся и упал духом. Там, где был Чинигиды, к небу тянулись густые клубы дыма.
— Аллах, что будет со мной?
Шумел перелесок, перекликались птицы, постепенно волнение на сердце князька улеглось. Он потрогал голову, провел по лицу и вздохнул:
— Нет бога кроме аллаха и Магомет пророк его. Счастливое предначертание таится в книге Судеб: моя голова не скатится с плеч, и очи мои видят свет. Хан Кучум накажет неверных.
Покачиваясь, как в челне, он ехал на верблюде и, как мог, утешал себя.
И где проходил его верблюд, на дорогу выходили старцы с белыми бородами, которых пощадили казаки, и укоряли князька:
— Куда бежишь? Где твоя храбрость, бек? Позор головам нашим!
— Молчи, пока есть язык! — грозил Епанча.
— Стыдись, — укоряюще и бесстрашно ответил на угрозу самый дряхлый из старцев. — Я древен и знаю от дедов, сколь грозны были татары при Чингиз-хане! Слабодушный!
Князек направил верблюда, чтоб затоптать строптивого. Высохший, со сморщенной кожей, старик сам упал в прах с криком: «Так повелел Аллах и пророк его записал в книге Судеб!». Но верблюд, шлепая широкими ступнями, с брезгливым выражением обошел его…
Епанча пообещал:
— Я еще встречусь с тобой, презренный…
3
Шло лето тысяча пятьсот восьмидесятого года. Казаки, погрузив добычу на струги, безудержно плыли на восход. Дни стояли ясные и долгие. В короткие ночи курились туманы над Турой, над прибрежными болотами-зыбунами, над ерником. Темные тучи комарья и гнуса не давали жить: лезли в нос, в уши, в глаза. От проклятых невыносимо чесалось тело. Все время обретались в
Дед-гусляр Власий пел про татарские времена. От его слов загоралось сердце и чудилось, что плывут дружинники на подвиг. И впрямь, ныне каждый день упорно дрались казаки и одолевали козни врага. Плыли струги, а по берегу, скрываясь в березняках, тальниках, камышах, ехали конные татары, и каждую минуту дружинника подстерегала коварная стрела или ловко пущенное копье. Попу Савве граненой стрелой пробило ногу. Он терпеливо вырвал железный наконечник с живым мясом и рану смазал медвежьим салом. «Одна слава — пищали, бьют они немного дале лука, но зато сколь страданий причиняют стрелы!»
Поп Савва отчасти был прав: пищали били немного далее стрелы. Выпущенная из тугого лука, стрела насквозь пробивала тесину в струге. И при стрельбе из лука было свое удобство: не надо было зелья; оно то отсыреет, то его ветром сдует, то еще что-нибудь. Кроме того, татары пообвыкли к пищалям. Да и по правде сказать, они уже слыхали про огневой бой. Никто иной, а русский воевода Лыченцов после схватки с Маметкулом кинул свои пушки и бежал, а тот подобрал их…
Первого августа заняли Цымгу (Тюмень). Кругом простирались неоглядные заливные луга, на которых паслись тучные стада. И дружина Ермака здесь зазимовала.
Татары в городке и окрестностях не держались крепко за сибирского хана. Об одном лишь тревожились и печаловались Ермаку:
— Кто нас освободит от дани Кучуму? Даже одна собака не служит двум хозяевам, а мы скотоводы и люди.
Атаман принял их учтиво, стоя. Выслушал и внушительно ответил:
— Властью, данной мне Русью, от ясака — податей — Кучуму с души, с дыма, со скота я вас освобождаю. Ныне вдвое меньше будете ставить коней, мяса и рухляди моему войску. Живите мирно, растите стада и ведите торговлю, только без плутовства.
Старейшины поклонились Ермаку в землю. Он поднял их за плечи и каждому сказал ласковое слово.
— А в землю челом мне бить не надо, не аллах я и не хан!
И то понравилось старикам Цымги, что говорил он с ними учтиво и по-татарски.
На площадях городка зашумели торги, и казаки оберегали товары. Одного боялись правоверные, кабы казаки жен их не сбили с пути верности. Хоть и ходили татарки с закрытыми лицами, но казаков, оголодавших без женской ласки, без теплого слова волновал жгучий взгляд, брошенный, как острие, из-под покрывала. Дворы были отстроены с глухими стенами, улицы — двум арбам не разъехаться, но пронырливые донцы и камские ходуны проникали через все запоры, и случался грех.