Ермолов
Шрифт:
Стратегия, разработанная мудрым Мордвиновым, предполагающая терпеливое сближение с горскими народами экономическими и культурными методами, в этот момент отнюдь не вдохновляла Ермолова, несмотря на все его почтение к адмиралу. Смысл его идей он осознал значительно позднее.
Хотя один пассаж из записки Мордвинова был ему не просто близок, но буквально совпадал с его неукротимыми устремлениями: «Но Россия должна иметь иные виды; не единую временную токмо безопасность и ограждение соседних своих нив и пастбищ. Перед нею лежит Персия и Индия. К оным проложить должно дороги и сделать их отверстыми и безопасными во внутренность России <…> Азия юная, необразованная, теснее соединиться может с
Перед Ермоловым лежали Персия и Индия. Но его способ проложить к ним дороги мыслился ему никак не культурно-экономическим.
Он ехал воевать.
Персия
Потомок Чингисхана
15 мая 1816 года Алексей Петрович писал Воронцову: «Скажу тебе вещь страннейшую, которая и удивит тебя, и смешить будет. Я еду послом в Персию. Сие еще мне самому в голову не вмещается, но однако же я точно посол, и сие объявлено послу персидскому нотою, и двор его уведомлен. Ты можешь легко себе представить, что конечно никаких негоциаций нет, а что это настоящая фарса, или бы послали человека к сему роду дел приобвыкшего. Не менее однако же и самое путешествие любопытно, а паче в моем звании. Не худо получше узнать соседей».
Он хитрит — ни о какой «фарсе» речи не было. Перед ним была поставлена абсолютно конкретная и трудновыполнимая задача: окончательно договориться о прочной границе между странами, в крайнем случае, ценой небольших уступок. Персы же требовали назад захваченные в последней войне области.
Такова была задача официальная. Но у Алексея Петровича были свои замыслы, которые он старался держать при себе, изредка только проговариваясь.
Его друзья и почитатели считали, что Кавказ и Грузия должны быть лишь трамплином в карьере Алексея Петровича.
17 октября 1820 года, когда Ермолов уже три года воюет с горцами и устраивает государственный быт Грузии, Денис Давыдов писал Закревскому: «Будет ли нынешнюю зиму Ермолов в Петербурге? Уведомь, я боюсь, чтобы его навсегда не зарыли в Грузии. Это место конечно хорошо и блистательно, но не так, чтобы в нем зарыть такие достоинства, каковы Ермолова. Для такого человека, как он, оно должно быть подножием к высшим степеням, то есть, к месту главнокомандующего главною нашею армиею. Право, я боюсь, чтобы добрые люди не заковали на нем Ермолова, как в баснословные времена боги заковали Прометея на вершинах Кавказа».
Это была еще одна грань рождающегося мифа: титан, коварством высших прикованный к Кавказу.
Но был и другой взгляд на это назначение. Филипп Филиппович Вигель, мемуарист отнюдь не льстивый, писал: «В эти годы удачному выбору, сделанному государем, с радостию рукоплескали обе столицы, дворяне и войска. Нужно было в примиренную с нами Персию отправить посла, поручив ему вместе с тем главное управление в Грузии. Избранный по сему случаю представитель России одним орлиным взглядом своим мог уже дать высокое о ней понятие, а простым обращением вместе со страхом, между персиянами посеять к ней доверенность. Ум и храбрость, добродушие и твердость, высокие дарования правителя и полководца, а паче всего неистощимая любовь к отечественному и соотечественникам, все это встретилось в одном Ермолове. Говоря о сем истинно русском человеке, нельзя не употребить простого русского выражения: он на все был горазд. При штурме Праги мальчиком схватил он Георгиевский крест, при Павле не служил, а потом везде, где только русские сражались с Наполеоном, везде войска его громил он своими пушками. Его появлением вдруг озарился весь Закавказский край и десять лет сряду его одно только имя гремело и горело на целом Востоке».
Ермолов вернулся в Россию, овеянный вихрем героической легенды.
Прозябание в Смоленске
Кавказ в сознании просвещенной дворянской молодежи — край Прометея и золотого руна, роднивший наши дни с мечтой об Античности, мир гордых людей, больше жизни дороживших своей дикой свободой, мир первобытной жестокости и руссоистского благородства. Мир бесконечных возможностей самореализации…
То, что происходило на Кавказе до Ермолова, представлялось туманным и сказочно неопределенным. (Из ермоловского окружения один лишь Воронцов, в юности воевавший на Кавказе и чудом не погибший, мог рассказать, что такое Кавказ на самом деле.)
Герой сокрушения французского исполина становился теперь и персонажем величественной утопии.
Граббе, пристально следивший за судьбой своего кумира, вспоминал именно этот момент: «Он отправился тогда главнокомандующим на Кавказ и послом в Персию. Взоры целой России обратились туда. Все, что излетало из уст его, стекало с быстрого и резкого пера его, повторялось и списывалось во всех концах России. Никто в России в то время не обращал на себя такого сильного и общего внимания. Редкому из людей достался от Неба в удел такой дар поражать как массы, так и отдельно всякого, наружным видом и силою слова. Преданность, которую он внушал, была беспредельна».
Вернемся вновь к цитированному письму Воронцову.
Ермолов остро осознавал перелом своей судьбы и прощался не просто с боевым товарищем — он прощался с сорока годами прожитой уже жизни: «Прощай, любезный друг, легко быть может и навсегда. Со мною будут воспоминания приятнейшего времени, которое некогда провели мы, служа вместе, времени продолжительного.
Прощай, Польша и то, что украшало ее, Злодейка, прощай навсегда! Правду ты говоришь, что я не умею любить, как ты! Мадатов едет со мною в Грузию. С ним будем мы говорить о жизни нашей в Кракове. Где Черные Глаза? Говорят, что они несравненно прекраснее стали и что их видеть небезопасно. Но ты их увидишь, и я за тебя не боюсь; разве какая красота во Франции заставит тебя пренебречь счастием обладать ими. Прощай, продолжи мне бесценную дружбу твою…»
Эти взволнованные, сентиментальные строки, написанные рукой, еще недавно сеявшей смерть, говорят о глубине волнения. Прошлое уходило навсегда. Воронцов, вернувшись со своим корпусом из Франции, мог зажить прежней российской жизнью. Для Ермолова это было невозможно. Он понимал, что после владычества над обширным краем — астраханские степи, Грузия, Кавказ, Каспий, Черное море — ему не будет места не просто достойного, но — органичного.
Думается, что в этот момент предположение Давыдова о командовании главной русской армией — как венце желаний Ермолова — было наивно.
Вряд ли кто-нибудь понимал, что происходило в душе Алексея Петровича.
Он ехал не просто устраивать Грузию и усмирять горцев.
Это было важное, но побочное занятие.
Главная идея была другая…
В письме Воронцову от 1 июня 1816 года есть ключевой пассаж: «Грузия, о которой любишь ты всегда говорить, много представляет мне занятий. Со времени кончины славного князя Цицианова, который всем может быть образцом и которому не было там не только равных, ниже подобных, предместники мои оставили мне много труда». И далее странная на первый взгляд фраза: «Мне запрещено помышлять о войне, и я чувствую того справедливость; позволена одна война с мошенниками, которые грабят там без памяти и в отчаяние приводят народы. Вот чего я более всего боюсь».