Ермолов
Шрифт:
С фельдмаршалом Каменским Ермолов турецких крепостей не осаждал. Но он был легендой, а стало быть, в сознании младших современников должен был участвовать во всех сколько-нибудь значительных военных событиях…
Для Бартенева Ермолов был воплощением исторической героики России, и потому для Петра Ивановича было особенно интересно узнать отношение его к другой сфере общепризнанной русской славы — к литературе. И воодушевление Алексея Петровича при воспоминании о Пушкине и Лермонтове, о поэзии вообще, отнюдь не было эпизодом.
За два года до бартеневского визита у Ермолова побывал совсем молодой человек, который никак не мог управлять их беседой.
Это был племянник партизана Фигнера, столь любимого в свое время Ермоловым.
Аполлон Фигнер оставил бесхитростные, но чрезвычайно выразительные воспоминания.
«Швейцар провел меня по лестнице во второй этаж и, отворив вторую дверь, громко произнес мою фамилию. Я очутился в кабинете Ермолова.
Кабинет представлял продолговатую комнату, оклеенную зелеными обоями, с одним итальянским окном, к которому примыкал письменный стол. У левой стороны стола в большом круглом кресле сидела какая-то огромная масса с шапкою белых волос на голове. <…> Я сел в кресло, стоявшее у противоположной стороны стола, и передо мною вырисовался весь гигантский бюст Алексея Петровича. Бакенбарды его сливались с головными волосами и как бы служили продолжением их, а на лбу выделялся чуб. Среди этой массы совершенно белых волос резко очерчивались под носом короткие темно-каштановые усы. Нижняя губа полуотвисла, а рот почти постоянно был немного открыт. Из-под нависших бровей мелькали небольшие, серые, проницательные глаза. <…> Я часто обедал вдвоем с А. П. и нам во время обеда служили его люди, имена которых я и теперь припоминаю: Иван Прокофьев, Иван Филиппов, Никита Филиппов и Максим Максимович, постоянный денщик, метрдотель и управляющий А. П., 40 лет служивший при нем и нянчивший его детей (управляющего звали Кирилл Максимович, но Фигнера, очевидно, спутал известный лермонтовский персонаж. — Я. Г.). Я привожу имена их потому, что всякий раз по окончании обеда, встав и перекрестившись, А. П. отдавал каждому из присутствовавших людей по поклону, называя по имени и благодаря за услугу. Обед его был самый простой: перед обедом подавалась рюмка водки и неизменные кильки; затем какой-нибудь бульон с гренками или суп с кореньями; второе блюдо — подгорелая котлета или пережаренная тетерка; затем для меня собственно что-нибудь сладкое. Бутылка кахетинского постоянно находилась на столе, потому что А. П. получал это вино бочками в подарок от своих кавказских друзей. Сам А. П. довольствовался всегда двумя блюдами и, как бы плохо ни были они приготовлены, никогда не изъявлял неудовольствия. Повар его был почти всегда пьян и очень хорошо знал, что получит одинаковую благодарность как за хороший, так и за дурной обед. А. П. говорил мне, что если бы ему подали жареную ворону или кошку, для него это было бы безразлично. <…>
Обычно А. П. сидел в своем кабинете, в круглом старинном кресле, обитом сафьяном. На столе под рукой у него находился носовой платок и табакерка. Памятна для меня бронзовая фигурка Наполеона I (! — Я. Г.), и таковой же колокольчик с изображением грушевидной головы Луи-Филиппа. В двух углах кабинета стояли мраморные бюсты: императора Александра Павловича и императрицы Елизаветы Алексеевны; по стенам несколько картин и гравюр, изображавших наполеоновские битвы; особенно памятна мне картина „Переход наполеоновских войск через Неман“. В одном углу кабинета была собачья постель, на которой покоилась толстая старая собака, ублюдок породы бульдогов, по прозванию Бирка, пользовавшаяся особенным расположением и заботливостью Алексея Петровича».
Любопытно, как изменился антураж ермоловского быта — Пушкина он встретил в зеленом черкесском чекмене, на стенах кабинета висели шашки и кинжалы. Он еще душою был на Кавказе. Через четверть века — простой сюртук и никакого оружия…
В 1850-е годы главными составляющими окружавшего его пространства стали совсем иные символы — статуэтка Наполеона и бюст Александра, а на стенах исключительно изображения сражений, данных Наполеоном. Ясно, что с годами усиливалась его тяга к любимому врагу, чью азиатскую идею он сам мечтал реализовать во время оно.
Окружая себя приметами своей героической — докавказской! — молодости, он убеждал себя в значимости пройденного пути.
С Кавказом было связано слишком много горечи.
И есть в воспоминаниях Фигнера пассаж, полностью подтверждающий свидетельство Бартенева
«Я подметил в А. П. одну черту его духовной природы, которой не подозревал и которую не многие может быть замечали; эта черта — склонность к поэзии.
Я часто читал А. П. разные книги (в последние годы у Ермолова заметно ослабло зрение. — Я. Г.) и заметил, что он с особым удовольствием слушает хорошие стихи. Когда стихи действительно дышали вдохновением — он заметно оживлялся и заставлял меня по нескольку раз повторять те места, которые ему нравились. Когда ему попадались без меня хорошие стихи — то он их откладывал до моего прихода и просил прочитать их ему.
— Вот, — говорил он мне однажды, — графиня Ростопчина написала мне стихи и сама же написала ответ мой, стихами же, а я в жизни не написал четырех стихов (Алексей Петрович хитрил — известны его стихи на случай. — Я. Г.), между тем, ты видишь, что я очень люблю хорошие стихи. Бывает и проза, в которой выражение высоких благородных чувств и поэтические отношения не хуже стихов. Таков, например, „Оссиан“.
Затем А. П. просит меня прочесть что-нибудь из Оссиана в переводе прозой Кострова. Любимым местом А. П. из переводов Кострова была поэма „Картон“ и в ней описание, начинавшееся так: „О ты, катящееся над нами лучезарное светило, круглое, как щит отцов наших“».
Прошло полвека с тех пор, как Ермолов и Кутайсов в ночь перед Бородинской битвой читали друг другу вслух Оссиана.
Два молодых красавца-генерала готовились к смертельной схватке, и кровавый, но благородный пафос Оссиана делал наступающий день высоко осмысленным. Они включали себя в тысячелетнюю традицию воинской доблести. Им предстояла не просто битва за Россию, но великое испытание духа.
Теперь восьмидесятилетний Ермолов искал в песнях Оссиана созвучие своей тоске, своему горькому ощущению уходящей жизни.
Алексея Петровича привлекал явно не сюжет, но настроение этих переложенных торжественной прозой стихов.
Очевидно, ему доставляло горькое удовольствие сопоставлять свое нынешнее печальное положение — старость и слепота — с судьбой того, кто некогда вдохновлял их с Кутайсовым перед битвой…
Песни Оссиана стали одними из тех воспоминаний, которые давали ему возможность испытать хотя бы тень чувств, их тогда обуревавших.
Любое воспоминание о тех временах было для него драгоценно.
Встретившись на официальном приеме в Москве с Алексеем Орловым, он напомнил николаевскому фавориту, что их обоих, раненных в день Бородина, перевязывали в одной избе…
Ему хотелось максимально облагородить даже и свои несчастья павловского времени.
«Хотя А. П. отзывался иногда шутливо о некоторых странностях императора Павла Петровича, но никогда не позволял себе никакой горечи в своих выражениях, невзирая на двухлетнее нахождение под грозным следствием во время его царствования. А. П. говорил, что у покойного императора были великие черты и исторический характер его еще не определен у нас. „Это был мой благодетель и наставник“, — прибавлял А. П. Высидев год в Петропавловской крепости и выходя из заключения, А. П. вырезал на двери своего каземата слова: „Свободен от постоя“».
Как видим, три-четыре месяца заключения по первой версии со временем превратились в год. Хотя мы знаем, что это были несколько дней. И, разумеется, молодому узнику было не до вырезывания остроумных надписей на дверях каземата.
Миф разворачивался по своим законам…
«Когда я спросил, за что он называет императора, засадившего его в крепость, своим благодетелем, А. П. ответил:
— Если бы он не засадил меня в крепость, то я, может быть, давно уже не существовал и в настоящую минуту не беседовал бы с тобою. С моею бурною, кипучею натурою вряд ли мне удалось совладать с собою, если бы в ранней молодости мне не был дан жестокий урок. Во время моего заключения, когда я слышал над моею головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять. По закону природы здоровый и бодрый человек не может оставаться в пассивной недеятельности. Когда деятельность организма неподвижна, деятельность мысли усиливается. Впоследствии, во многих случаях моей жизни я пользовался этим тяжелым уроком и всегда с признательностью вспоминал императора Павла Петровича».