Эросипед и другие виньетки
Шрифт:
В качестве профессионального материала для реферата я избрал широко дебатировавшуюся в наших структурных кругах теорию лингвистической относительности, известную также под названием гипотезы Сэпира-Уорфа. За марксистским ее осмыслением было недалеко ходить, ибо в официальном советском языкознании она постоянно подвергалась критике за релятивизм, подрыв категории объективной истины, а то и за сомнительное, американско-империалистическое, происхождение ее авторов, конкретные отдельные заслуги которых в описании индейских языков, впрочем, признавались — со сдержанным одобрением. В реферате наверняка можно было ограничиться простой констатацией
Начал я с постановки проблемы: как получается, что выдающиеся умы человечества, совершающие фундаментальные открытия в различных областях знания — Павлов, Эйнштейн, Бор, Сэпир и другие, — оказываются неспособны постичь очевидные философские истины марксистского учения, которое, по словам Ленина, «всесильно, ибо оно верно»? Так сказать, чего этим корифеям неясно, если башка у них вроде неплохо варит? За ответом я предлагал обратиться к классической работе того же Ленина «Что делать?».
Центральный тезис книги состоит в том, что коммунистическая идеология не может быть выработана пролетариатом самостоятельно, стихийно, путем естественного развития из задач экономической борьбы — как то утверждают западные социал-демократы либерального толка и их российские последователи. Она должна быть внесена в сознание рабочего класса извне, силами передовых идеологов-марксистов, отражающих подлинные, но, увы, не всегда отчетливо осознаваемые интересы этого класса. Для чего и требуется создание партии нового типа — партии профессиональных революционеров…
Далее мат ставился, так сказать, в три хода. Если пролетариат, т. е. класс, общественные формы существования которого (массовый индустриальный труд, отчужденность от собственности и т. д.) закладывают в нем начатки коммунистического сознания, а перспектива прихода к власти в результате социалистической революции делает его непосредственно заинтересованным в такой идеологии, — если даже пролетариат оказывается ей стихийно чужд, то чего же ждать от буржуазных ученых, привыкших к индивидуалистическим формам труда и накопления и не принадлежащих к будущему классу-гегемону?! Поскольку, таким образом, рассчитывать на переход Эйнштейна, Сэпира и других релятивистов на марксистские рельсы философски некорректно, постольку в порядок дня ставится принудительное, а в случае необходимости и насильственное, внедрение в их головы и исследования марксистской методологии. С помощью ряда лингвистических примеров из языка хопи (исследованного Уорфом) и из области машинного перевода с английского на русский (разрабатывавшегося автором реферата) наглядно демонстрировался переход от ошибочной, релятивистской трактовки языковых явлений к единственно верной, марксистской.
Все это было написано единым духом, без помарок, и принесло мне желанный зачет и понимающую улыбку преподавателя. К сожалению, текст реферата у меня не сохранился. Я одолжил его кому-то из младших коллег по Лаборатории машинного перевода, тот переписал его и подал от своего имени, но оригинал не вернул, а передал дальше. Что было делать? Я утешался тем, что мой вклад в марксизм пошел по рукам — внедрился в народное сознание.
Small little story
Наша с Мельчуком работа над моделью «Смысл-Текст» (60–70-е
Эта история припомнилась мне четверть века спустя, в Беркли, на славистической конференции, посвященной 1000-летию крещения Руси. Я там делал доклад об архетипической подоплеке рассказа Толстого «После бала». Дискутант — автор незадолго перед тем вышедшей огромной монографии о Толстом (мною уважительно процитированной) — остался моим докладом скорее недоволен. Впрочем, закончил он в дипломатично-извиняющем ключе:
— But what do you want from a small little story?!
Меня подмывало ответить что-нибудь остапбендеровское, вроде того что профессоров славистики, исповедующих подобный количественный подход к литературе, надо публично разжаловать в аспиранты, прямо тут же, не дожидаясь конца заседания. Однако в то время я переживал стадию старательного усвоения американского comme il faut и потому возражать не стал, вообще отказавшись от ответного слова.
Я долго колебался, назвать ли мне этого монументалиста по имени, но чувствую, что больше не могу молчать: Ричард Гастафсон (Gustafson).
Скромность
Летом 1966 года, после лодочного похода по Карельскому перешейку оказавшись проездом в Ленинграде, я набрался дерзости позвонить В. Я. Проппу (чей номер узнал из справочной книги в телефонной будке). Представившись его поклонником и последователем, я напросился на визит, каковой состоялся 15 июля 1966 года (о чем свидетельствует надпись его рукой на моем экземпляре «Морфологии сказки» издания 1928 года), очень ранним утром, — так он назначил.
Дверь открыл человек примерно моих лет в спортивной одежде. Коридор был завален туристским снаряжением — рюкзаками, спальными мешками и т. п. В глубине коридора стоял сам великий Пропп — невысокого роста, слегка сгорбленный, с большой головой и еще более непропорционально длинными руками. Этот гориллоподобный абрис поразил меня, как поразило и то, что он нисколько не ронял своего обладателя, скорее, наооборот, так сказать, a la Дарвин, удостоверял его статус специалиста по первобытному состоянию человечества. У Проппа был внушительный нос, большие ясные глаза и тихий голос. Я попросил его сказать мне, когда уйти, он ответил, чтобы я не беспокоился: я сам пойму.
С горящими глазами я стал объяснять Проппу, как его функции в сочетании с темами и приемами выразительности Эйзенштейна поведут к развитию кибернетической поэтики, а он в ответ сокрушенно говорил, что Леви-Стросс (прославивший его на Западе), «не понял, что такое «функция», и опять навешивает ему сталинский ярлык «формализма», что к нему часто обращаются математики и кибернетики, но что он во всем этом не разбирается и своим единственным долгом считает учить студентов аккуратно записывать и табулировать все варианты фольклорного текста.