Es schwindelt
Шрифт:
Пропуск с фотографией на имя Емельянова. Паспорт Российской Империи, без фото, просроченный, измятый, пропотевший, с чернильной кляксой. Вид на жительство в одном кантоне на французском, вид на жительство в другом кантоне на немецком. Оба – на Ульянова. Несколько швейцарских франков. Немного шведских крон, в основном монетами. Пять купюр по сто немецких марок и несколько марок серебром. Сто американских долларов одной купюрой, почему-то свёрнутой в трубочку. Развернул, расправил, придавил её на полке монетами.
Из маленького кармашка достал небольшую склянку коричневого стекла с притёртой пробкой. Открыл пробку, понюхал, понравилось,
Из совсем маленького кармашка достал русскую аптекарскую картонную трубочку, вроде тех, в каких держат градусники, но покороче. С обеих сторон крышки. Открыл одну, выкатил на ладонь несколько гомеопатических бусинок, отсчитал четыре, закинул в рот. Остальные – обратно в трубочку. Открыл с другой стороны, на ладонь выскользнула медицинская ампула. Осмотрел, положил обратно. Из того же кармашка выскочил затёртый, сложенный пополам бубновый туз с опалённым по краю пулевым отверстием 38-го калибра. Не в самом центре, но близко. Тоже положил сушиться.
Парик, как и рубаху, отрывал с усилием, но видно, что без боли. Кряхтел скорее с удовольствием.
Лысый, по пояс голый, сел на край ванны. Избавился, наконец, от башмаков. Носки рваные, ноги сбиты, лучше не смотреть. Брюки стянул вместе с кальсонами. Из карманов тоже какие-то деньги посыпались. В основном – финское серебро. Один царский рубль закатился под ванну. Достал с трудом, лежал орлом кверху, это к добру, примета хорошая.
Лёг, наконец, в ванну. Какое блаженство! От размокшего овса унимается нестерпимый зуд. Пожалуй, что теперь можно и потеплее воду пустить. Разобрался с фаянсовыми кранами. Несложно. Всё как в Европе. Что-то пыхнуло сзади. Где!? Что? А, это колонка в углу сработала, высунув безобидные язычки газового пламени.
В длину Ильич мог вытянуться в ванне в полный свой рост, да и ещё оставалось место. Он целиком погрузился в распаренную овсянку, оставив на поверхности одно лишь лицо. Расслаблялся, блаженствовал, напевал что-то, разглядывал высокий, чуть не в две сажени, потолок: лепнина, мозаика, какие-то водоросли, нимфы. Буржуазность, но красиво. Закрыл глаза.
Стук в дверь:
– Это я.
Вошла, держа в руках стопку наглаженного белья:
– Вот, наденешь потом.
Ленин подтянул колени, подприсел, подвысунулся из воды: лежать перед стоящей дамой – не то воспитание. Присела на край ванны, оглядела воспалённые плечи Ильича, хотела погладить, не решилась:
– Что, опять Святой Антоний2?
– Он проклятый. Как уж невзлюбил меня, так и не отпускает. Хотя бывало порой, что и по нескольку месяцев в покое оставлял. Но сейчас вот обострилось, нервишки разыгрались, одно за другое… Да ладно, пройдёт, бывало хуже. Посиди со мной.
– Сейчас, я только пошлю Пайви в аптеку за серой.
– Не надо, у меня есть с собой немного. Завтра пошлёшь, заодно на почту надо будет.
Подошла к полке, подняла коричневый пузырёк, показала Ленину:
– Это сера?
– Да, ещё швейцарский запас.
Открыла пробку, понюхала:
– Ммм! Пахнет как тогда. Я потом сама тебя помажу. Ты не думай, я ходила на курсы сестёр милосердия.
– Это симпатические чернила. Осторожно, это всё что есть.
Вернула пузырёк на полку. Стала рассматривать остальное ленинское богатство.
– О, да мы нынче при деньгах!
– Да уж, не с пустыми руками, что называется.
– Да у нас тут целый банк оказывается! Сто североамериканских долларов. Подумать только, никогда в руках не держала. Это кто, Франклин? Тот, что громоотвод? Ничего, симпатичный. На Шалтай-Болтая похож. Вот бы твой портрет на сторублёвке вот так. Это же сколько будет по-нашему?
– По-теперешнему – уже не знаю. Сто долларов – считай двадцать два фунта стерлингов.
– Ого, много! А это что? Немецкие марки! Денежные знаки противника! Это как прикажете понимать?
– Ей-ей! Те самые «немецкие деньги». Ты же читаешь газеты.
– Пятьсот марок. А нет, вместе с серебром – пятьсот восемь. И это всё?
– Не так уж и мало, между прочим. Это считай ещё двадцать фунтов. Извини, поиздержался. Шоколаду купил, грибы опять же. Их, кстати, отдай пожарить и скажи, чтобы непременно с луком.
– Непременно, непременно с луком, – примостилась у Ленина в головах, провела рукой по лысине. – Боже мой, а на голове что это у тебя? Сыпь какая-то. Раньше не было. Болит?
– На голове? – не сразу Ильич догадался. – Это должно быть яичный желток засох. На нём парик держался.
– Ах желток, – отлегло у неё. – Ну дай я отмою…
Намылила греческую губку, засучила рукава.
– Закрой глаза.
Ильич глаза закрыл, а сам её за руки к себе притягивает; лицом к лицу они теперь вверх ногами. Смешно, когда рот вверх открывается. А лица не рассмотреть. Один поцелуй, другой.
– Ну куда ты меня тянешь? Я сейчас к тебе опрокинусь.
– А я и хочу так. Сними всё.
– Что, прямо здесь? Ты с ума сошёл. Ну, подожди.
Браслеты и кольца легли на мраморную полку. Платье шурша скользнуло к ногам. Следом – комбинация. Дразнящим жестом потянула тесёмку на десу. Волосы оставила заколотыми. На фоне бледно-зелёных изразцов смотрится чудно. Осторожно шагнула в ванну. Вода чуть-чуть перелилась через край.
Уж на что – на что, а как на любовника не было никогда на Ленина нареканий. Сколько ни скрипели злобными перьями меньшевики, сколько ни изливал на него яду Горький в своей «Новой жизни», а этой темы предпочитали его недруги вовсе не касаться, ибо знали, что сказать им нечего. Был Ильич неутомим, изобретателен, а подчас почти что и нежен. Годы в Европе тоже не прошли для него даром, подучился кое-каким штукам – вместе пробирались из спальни босиком в столовую, выбирали в буфете подходящую чашку. Не доставало правда в какие-то моменты гибкости, и мучали кожные болячки. Но если с вечера Ильич и упустил чего, – с устатку, с дороги утомился, заснул быстро, – то с утра наверстал всё полностью. Обессилевшая, она лежала, в полумраке спальни, томно опершись на подушки, а Ленин, в одних кальсонах, лежал на спине на полу, на пушистом ковре, и попеременно, то правой то левой рукой, отжимал от рыжей, залатанной марлевыми повязками груди полупудовую гирю.