Эшелон (Дилогия - 1)
Шрифт:
Я вернулся к теплушке, помог затащить термосы. К обеду приступили, как только эшелон миновал городок. Половником орудовал лично старшина Колбаковский. Обед вкусный: щи с мясом, гречневая каша на сале, чаю - от пуза, целый термос, вместо сахара фруктовая смесь, подушечки.
Перед едой старшина позвал меня наверх, в закуток, налил стаканчик. Я не отказывался, свербело клюнуть: до перебора было далековато. Я выпил, слез к столу, где в котелках дымились наваристые щи, и вспомнил, как Алексей Первушин учил меня уму-разуму: "Бросьте пить, Глушков. Вы молоды-зелены..." А был покойный
Эрна говорила мне, что я выгляжу как мальчишка и это оттого, что я, наверное, легкомыслен: легкомысленные долго не взрослеют, не старятся. Эрна при этом смеялась, - видимо, шутила. Но другие говорили мне подобное на полном серьезе. Что, я и впрямь легкого нрава человек?
7
Отобедав, забрался на нары. Старшина Колбаковский одобрил:
– Научно, товарищ лейтенант! Опосля обеда по закону Архимеда полагается вздремнуть!
Улегся рядом со мной, отдуваясь, как паровоз, минуту погодя захрапел; брюшко под гимнастеркой вздымалось и опадало. Было жарко - крыша вагона нагрелась. Я растелешился до трусиков, прикрылся пикейным одеялом; Драчев подобрал его где-то в Ширвиндте, теперь вот - ио июньской погодке употребляю.
Под меня ординарец подстелил простынку, в головах пуховая подушка с наволочкой - честь по чести, комфорт. Крыша железная, дождь и град не страшны. Как в санатории или в госпитале - валяйся, ешь, спи, толстей. После спанья в грязи и на снегу, под открытым небом, когда на одну полу шинели лег, второю накрылся, эта житуха - помирать не надо.
Почти как в доме Эрны. Позади осталась она, Эрна, и все, что с ней было, позади. Все это ушедшее, словно покрытое пленкой забвения. А ведь не прошло еще и суток! Фрау же Гарниц, матери Эрны, будто и вовсе не существовало на белом свете, вернее - существовала где-то на краю света в незапамятные времена. Неужели с такой скоростью эшелон удаляется от недавнего прошлого и оно становится невыразимо давним? Это потому, что эшелон, въезжая в настоящее, приближается к будущему? Какое оно, будущее? Куда нас везут?
Рассуждаю об эшелоне, но разумею: эти смещения во времени и в чувствах происходят во мне самом. А может, я нарочно тороплю время? Спешу распрощаться со старым и встретиться с новым?
Это объяснимо, так как я живу уже в мире, а не на войне. Что-то меняется, да я не примечаю? Как бы это приметить?
Не дремалось. Я присел у оконца. Мельтешат телеграфные столбы, верхушки елей, на столбах и на верхушках растрепанные, злобные вороны, которых сдувает рожденный движением ветер; клювы раскрыты, вороны шипят либо каркают, за стуком колес не услыхать. Солнце перешло на противоположную сторону, тень от эшелона скользит по полотну сломанная, скособоченная.
На табуретке у двери дневальный по вагону глазеет на дорогу, насвистывает "Кирпичики", значит, дневальный свистун, а я-то гадал: кто это? За столом солдаты споласкивают котелки, вяжут разговор. Он послеобеденный, благодушный.
– До войны я выгонял две тыщи монет в месяц, стахановец.
– Стакановец?
– Не дури, я всерьез - две тыщи. Хватало. Да жинка прирабатывала: где простирнет, где подгладит...
– Эт-то ты здраво рассуждаешь: две
– Все одно к довоенным ценам возвернемся...
– Свояк по инвалидности демобилизовался в сорок четвертом, пишет из Саратова: Гришка, востри лыжи на Волгу, рыбы завались, и жизнедеятельность налаживается...
– Наладится! И превзойдет довоенную! Между нами, девочками: я рыбак, рыбалил на Каспии, в Дербенте...
– Какие ж мы девочки, сдурел?
– Да это прибаска, так шуткуют мужики: между нами, девочками... А рыбка на Каспии - севрюга, белуга, осетр... мамонька родная!
Постепенно разговор приобретает гастрономический оттенок.
Собеседники цокают языками, причмокивают, щелкают пальцами и вообще всячески подчеркивают неземную вкусность того, о чем говорится. Я прислушиваюсь со смешанным чувством скуки и досады. Вечно этот трёп о жратве!
– На Каспии краснюка - завались. Тройную уху варишь, само собой, жаришь, вялишь, солишь - чего не вытворяешь с краснюком! А рыбка на рожне? А икорка красная да черная?
– Вареные яйца уважаю. Бывалыча, матка сварит десяток вкрутую - умну в присест. Она смеется: "Заглатываешь, как удав кроликов..."
О рыбе распространяется Логачеев, о яйцах - Головастиков.
– Пилав! Лучше рыбы-яйца пилав! Пилав - это плов, - горячится Рахматуллаев, узбек, горячится так, словно над пилавом нависла смертельная опасность.
– У нас в кишлаке пилав готовил чайханщик дядя Рашид... М-м! Персик!
– Я, навпример, считаю: лучшая рыба - это колбаса, хохо!
– Свиридов раскатистый хохот, к месту и не к месту "навпример", так он произносит слово "например".
– Не-ет, дорогие граждане, бастурма побеждает!
– Это Погосян, солдат довольно молчаливый, но тут разговорился.
– Слыхали про бастурму? Молчите? Эх вы... Бастурма - вяленое мясо в красном перце. Огонь! Пожар! Заливаешь "Разданом", вино такое...
– Нет, пилав - вот это персик!
– Однополчане! Товарищи по оружию!
– Свиридовский бас покрывает всех. Позвольте устроить как в ресторане: вы про кушанья, а я организую музыку! Внимание! Танго "Орхидеи в лунном свете"...
Разумеется, Свиридов произносит "орхидэи". Аккордеон выплескивает сиропную сладость. Говорильщики понижают тон, но треп о жратве продолжается. И вдруг я приподымаюсь, кричу вниз:
– Ребята, сколько можно об одном и том же? Не надоело?
Водворяется неловкое молчание. Я чувствую, что не нужно бы так поступать, но не в состоянии удержаться, еще кричу:
– Что, нет других тем? Черт подери, вы сознаете, что остались живы?
За всех отвечает Свиридов:
– Сознаем. Потому живой - он про живое и толкует.
– Но нельзя же все про еду! Еще Остап Бендер говорил: пе делайте из еды культа!
– А кто он?
– Некий неглупый человек, - говорю и умолкаю. Начал с крика, завершил бормотаньем. И вообще не то и не так говорил.
С чего сорвался? Переложил? Этим не пахнет. Так чего же хочу от себя и от людей? Будто вспомнив о чем-то, поспешно присовокупляю: - Ценить надо, что остались живы.