Эшелон (Дилогия - 1)
Шрифт:
– Дружба дружбой, а табачок врозь!
– Чего седин на завтрак будет, а? Жрать охота!
– Жрун ты, Санька! Прожорлив, ровно саранча.
– Сам ты саранча!
– Ребята, сколь едем? И сколь припухать еще?
– Что, надоело?
– Да пет, это я так...
– Эй, на верхотуре, не возись, труха сыплется!
– Это из кого там сыплется? Старпер, откликпись!
– Нестеров, кинь кресало!
– Лови.
– Подрых бы, да старшина подъем скомандовал...
– Это
– Хлопцы, у кого вчерашняя "Правда"?
– Свиридов, на пару бриться будем...
Потом кто-то поминает Москву, и все начинают вставать, одеваться. Бреются, подшивают подворотнички, ваксят сапоги - без напоминаний старшины. Колбаковский достает новую офицерскую гимнастерку, расправляет, оглядывает. У него все офицерское: хромовые сапоги, фуражка, пояс, две шерстяные гимнастерки - одна повседневная, которая для торжественных случаев, к ней-то он и примеряется. И я прикидываю, что получше надеть.
Привели себя в порядок, позавтракали. Прослушали политинформацию парторга Симоненко. Почитали уставы. Пообедали.
А Москвы не видать, плетемся по-черепашьи. И торжественноожидательное настроение понемногу испарилось. Разделись, развалились на нарах. Треп, анекдоты, ефрейтор Свиридов терзал аккордеон: "Мы с тобой случайно в жизни встретились, оттого так странно разошлись..." Те же танго, репертуар у него, определенно, ограниченный... "Ночью, ночью в знойной Аргентине под звуки танго..." М-да!
Заводские поселки, дачные платформы, деревни на отшибе - и старые, уцелевшие, и новые, отстроенные. Немало пепелищ, полусожженных изб. И дачи попадались разрушенные, разваленные.
Хватало землянок, траншей, бомбовых воронок, поржавелых машинных остовов, расщепленных деревьев. Леса, леса, за ними, за лесами, на востоке - Москва. Хочется глянуть на ее лицо, как на материнское лицо. Матери я уже не увижу. Москву - могу и должен увидеть. Неизвестно, как сложится у меня жизнь после той, японской, войны и повидаюсь ли с Москвою. Всяко может быть.
Но сегодня непременно повидаюсь. Днем ли, ночью - в конце концов, не существенно, лишь бы повидаться. Не прислушиваясь к беззаботным разговорам, я подумал, что надраить сапоги - это еще не все, что по-настоящему, душой, готовлюсь к встрече с Москвою я один. А может, мне это только кажется?
Умаявшись, Свиридов спрятал "Поэму" в футляр, завертел цигарку, и я услыхал смачный баритон старшего сержанта Миколы Симонепко. Неторопливо, прочувствованно парторг рассказывал Вадиму Нестерову. Тот внимал с интересом и почтительностью, да и прочие прислушивались.
– Ночью проехали Можайск, все спали, а я выходил на перрон, глядел... Как же иначе! Памятный мне Можайск, памятный...
Посуди сам. Воевал я здесь в зиму сорок первого - это когда мы наступали от Москвы. А до того - отступали к Москве, аж до Химок
Ты представь: седьмого ноября они замышляли парад на Красной площади, а Гитлер-кат должен был въехать на белом коне...
– Как Наполеон, - вставил Нестеров.
– Ну, в Наполеоны ему не светит, - сказал Спмоненко.
– Товарищ Сталин что за характеристику выдал Гитлеру? Дескать, ему до Наполеона как котенку до льва... Так?
– Примерно, - сказал Нестеров.
– Наполеон был вынужден оставить Москву...
– Он-то хоть въехал в столицу, а у Гитлера и это не выгорело. Погнали мы его войско в декабре. Ох, и гнали! Снега, морозы, немцы сжигают за собой дома, чтоб нам не было обогрева. А мы бьем их в хвост и в гриву, гоним на запад. Драпают, бросают технику, своих раненых... Топаешь, бывало, а по обочинам трупы:
немцы, немцы... Кто-то надоумился приспособить их заместо вешек, чтобы в метель обозначали дорогу. Стоят, замороженные, в снегу, ровно столбы... Вот тебе и парад на Красной площади!
Догнали их с боями до Можайска, и тут, на водокачке, меня сковырнуло, пуля - в голень, как кость не задело, ума не приложу.
Подвезло! Отлеживался в госпитале. В Москве, на Пироговке...
"И я бы мог припомнить, как дрался под Москвой, в сугробах сорок первого, лютый был декабрь, - подумал я.
– Припомню, попозже... А ведь точно - фашисты стояли у стен Москвы. Но в Москву не вошли. А мы вошли в Берлин".
– Ну, так вот, - сказал Симоненко, - стою я, значит, на можайском перроне возле эшелона и плачу. Темно, тихо, все спят, собака где-то лает, а я плачу, не стыжусь... Слезы - это за счет моей украинской натуры...
"Не в этом дело, Микола, - подумал я, - не в этом".
– За слабость можно извинить, - сказал Симоненко.
– Отплакался я. высморкался, и сделалось мне легко-легко, как будто никакой войны не было и я, безусый хлопчик, в школу хожу на Полтавщине...
"Война была, - подумал я, - и она состарила пас, и уже не будет возврата в прошлое..."
Летний денек, сухой и жаркий, дрожал маревом, в вагоне было душно. Сипели и зеленели леса на все четыре стороны - ах, что за леса в Подмосковье! Мальчишки купались в речонках и прудах, сверкая голыми задницами. Женщины стирали белье с мостков, из-под руки смотрели на эшелон. На лугу бродило пяток коров - нынче шибко большие стада не попадаются, - и коровы, и пастух, древний дед в треухе, отмахивались от оводов. За поселком - кирпичное здание фабрики, труба ее покосилась, а дым из трубы подымался строго вверх. Над полем тарахтел "У-2", "кукурузник", знакомый нам по фронту: летал по ночам, и летчицы швыряли с них гранаты в немецкие траншеи.