Если б мы не любили так нежно
Шрифт:
Путь из Вязьмы под Дорогобуж занял у Шеина десять дней, с 2 по 11 октября. Желтые осенние ливни размыли все дороги. И люди и лошади едва тащились. Особенно доставалось лошадям, запряженным в пушки. Много их легло на дорогах Смоленщины. 12 октября сдался князю Гагарину Серпейск.
Шеин считал Дорогобуж ключом к Смоленску, и поляки были того же мнения. Они сильно укрепили этот город, устроили засеки перед ним в глухих лесах с болотными топями, с заболоченными поймами рек Лесна, Угра и Ветьма. Но натиск московских стрельцов во главе с тульским дворянином Григорием Сухотиным и наемников Александра Лесли был так могуч и пушки Шеина так скоро расчистили дорогу от завалов, что враг сдал Дорогобуж и бежал за реку Ужу. Восемнадцатого Шеин отправил
Задержки на пути к Смоленску продолжались. Надо было спешить к Смоленску, а Москва все медлила с присылкой съестных припасов. Листы Шеина Царю оставались без ответа. Тогда Шеин обратился к умирающему патриарху. Лежа на смертном одре, Филарет вызвал к себе сына и велел Царю послать по первому зимнему пути хлебные запасы, принудительно собрав сани со всех светских и духовных воинов. Узнав, что казна почти пуста, Филарет Никитич разбушевался и вновь потребовал, чтобы драли со всех торговых людей пятую деньгу, но разрешил, однако, брать с духовенства, монастырей, бояр лишь доброхотные пожертвования. Вспомнив о бессребренике князе Пожарском, поставил его и надежного чудовского архимандрита Левкия во главе денежного сбора, а хлеб и мясо собирать для войск Шеина поручил князю Ивану Михайловичу Барятинскому и Ивану Фомичу Огареву, [113] тоже доверенным людям.
113
Предок соратника Александра Герцена Николай Платонович Огарев (1813–1877), поэт и публицист, представитель старинного рода столбовых дворян, сын богатого помещика. Вместе с Герценом редактировал «Колокол». Один из организаторов общества «Земля и воля».
Лиха беда начало, говорят русские. А начало похода на ляхов, на Запад, на Смоленск, не предвещало, казалось, никакой беды. Всюду к ногам Шеина трепетно ложились пышные, расшитые золотом и серебром, орластые знамена Речи Посполитой. С быстрыми гонцами в Москву, Кремль летели победные репорты и реляции. «Все дороги для пленных ведут в Третий Рим — в Москву!» — писал на бивуаке ротмистр Лермонт, подхваченный, как и все в московском войске, триумфальным ветром с Востока. Забыв о дурных предчувствиях, Лермонт ликовал: в походе сразу сказалась та выучка, та вышколенность, что прошли под его началом шквадроны рейтарского полка!
Двадцать три города, двадцать три укрепленных города с валами и крепостными стенами, с польско-литовскими гарнизонами, с гордыми лыцарями и ландскнехтами, с пушками и пищалями сдались Шеину. Он не считал сотни деревень, монастырей, переправ и бродов. «Двуглавый орел явно одолевает одноглавого!» — писал Лермонт при свете костра. Ему казалось, что эти победы — не только торжество московитян, Шеина, но и его личное, выстраданное им торжество. Не к нему ли он шел всю жизнь, не в смоленской ли виктории было его предназначение!
Во время марша шквадрон ротмистра Лермонта шел в авангарде, прикрывая правый фланг армии, гоня перед собой пикеты польских гусар и улан, отходивших в арьергарде своих сил. У него было около двухсот сабель. Во время штурма крепостей Шеин держал свою кавалерию в сторожевом охранении, берег ее. Сторожевое охранение, как известно, глаза армии. Кавалерия тогда считалась главным и решающим родом оружия, однако Шеин одним из первых полководцев всемерно поднимал роль пехоты и артиллерии.
В пылу боя Лермонт забывал о собственных неурядицах. В приступах, штурмах, атаках не помнил себя. Жил только делом, дышал пороховым дымом и едким дымом этим и жаром объятых огнем крепостей выжигал в душе всю нагноившуюся скверну последних месяцев.
— Не нравится мне Лермонт, — за его спиной невпопад говорил полковник фон дер Ропп. — Клянусь кельнскими чудотворцами, он смерти ищет! И что с ним делается, ума не приложу. Я сам всегда был храбр, но не безумен.
На правом фланге войском командовал воевода Артемий Измайлов, старый, многоопытный военачальник. Только не по душе был он Лермонту — больно крут, мастер бараньего рога и ежовых рукавиц. Холопев и поселян громил почище ляхов.
В бою за Белую погибли семеро рейтаров-шкотов: пять равнинных жителей и два гэла. Трое из них были «бельскими немчинами». Один гэл был из-под Инвернесса, Мак-Дональд, другой с острова Скай, Мак-Леод. Их хоронили по гайлендеровскому [114] обычаю, принесенному в Шотландию, верно, еще кельтами. Их прострелянные пулями тела положили на широкие доски, снятые с телеги. Им закрыли глаза, расправили еще не схваченные смертным холодом руки и ноги. На недвижную грудь каждому положили деревянную тарелку с солью и с землею. Земля у кельтов служила символом тленности, а соль, наоборот, бессмертия. Ирландцы окружили погибших товарищей. Волынщик заиграл похоронный гимн на ирландской волынке. Волынка рыдала и плакала. Гэлы начали танцевать, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, и похоронные лица их раскраснелись, как во время сражения. Потом безо всяких молитв убитых предали земле.
114
Highlanders — шотландские горцы, говорящие на кельтском языке.
Пресвитериане хоронили своих павших также без молитв, песнопений и речей. Даже шлема никто с головы не снял. Безмолвно опустили в вырытые могилы сосновые гробы со свежей смолой на грубо отесанных досках. Постояли рейтары, пока засыпали могилы, и разошлись.
Ротмистр Лермонт отметил, что среди погибших было трое бельских немчин, почти двадцатилетних его сотоварищей. Поднял он свежей русской, смоленской землицы и раздумчиво размял сыроватые комья, просеял сквозь пальцы.
Белая. Крепость Белая… Бывшая вотчина покойного князя Бельского, племянника Малюты Скуратова и не меньшего злодея, чем вождь опричнины.
Роковой рубеж Джорджа Лермонта. Его Рубикон. Отсель пошел он на государево имя. Отсель пошел в иную жизнь, незнакомый мир.
Вспомнилось, как ехал он к Белой с отрядом Дугласовых рейтаров под двумя знаменами: под вздыбленным красным львом Шотландии и под «бялым ожелом» Речи Посполитой.
За горстку пенсов в день. Наймит и джентльмен удачи.
Лес от Смоленска до Белой казался волшебным Тристановым лесом. Кафедральный сумрак в борах. Косые расщелины лучей. Тени сосен поперек смутной дороги, вспрыгивающие частоколом не всадника и коня, что едет впереди.
Лес. Лес. Лес. Созданный Богом в один из первых дней творения.
Они ехали лесом, околдованным злыми чарами, в завороженном лесу, объезжая таинственные чаруса по гниющим полям. Как тщились косматые дикие кроны лесных великанов, словно руки их с рваными, растерзанными в битве щитами, закрыть солнце и свет! Как вздувались исступленными мышцами, неистовыми жилами ноги корней! Все таинственно, темно, непознаваемо. Увязали в туманах удары солнечных лезвий, стыла кровь восхода над чарусами. Мертвечина палых листьев под копытами. Клейкая паутина на лице. Стук копыта о взбугрившийся корень. И дьявольское комарье и гнус. Серые столбы толкунов мошек.
И вот снова Белая. Только он едет с востока. И в лесу праздник осени. С его горчинкой. С органной палитрой красок. Со студеной тенью, с внезапным порывом северного ветра. И бесконечной грустью-печалью тех цветов, тех листьев, тех жучков-букашек, коим суждено было танцевать только одно это лето.
Этот несчастный год — 1632-й — вошел в историю Московской Руси как окаянный год, едва не погубивший вконец ее и вместе с ней почти половину рейтаров шкотского шквадрона вместе с героем этого исторического романа.