Эспер
Шрифт:
– Месье, французом я, может, когда-нибудь и стану, но не сейчас.
С этой фамилией отправлялись во Францию все Якушевы, летом – в Ниццу, Кап-д'Ай, осенью, иногда зимой – в Мезон-Лаффит.
…Стоял ноябрь 1917 года. Время, когда в Париже и окрестностях сыро, прохладно, дождливо. Дом, который, казалось, еще недавно светился огнями, был шумным, часто тесноватым от количества приезжающих гостей, теперь казался угрюмым и одновременно грустным. Где все? Почему никто не носится по лестницам днем и не крадется после ночных попоек ночью? Когда-то дом по-стариковски скрипел, ворчал, даже
Она никогда не топала у входа: «Я пришла!». Не раскачивала перила, не раскидывала вещи – в Мезон-Лаффит ценили порядок. В ее комнате было уютно, пахло свежестью, мечтами и надеждами. Сестренка слыла красавицей! И что уж совсем нечасто встречалось, сердце имела доверчивое, доброе. Дочь быстро успокаивала маман, говоря о том, что «мальчикам надо погулять, а то – мало ли!», что поговорит с ними, придумает наказание. Прасковья Ивановна смотрела на нее с восхищением – хороша! И переключалась на заботы о дочке. Та, увиливая, целовала дорогую мамочку, упрашивая сыграть новый романс. Прасковья Ивановна соглашалась, они садились у рояля, и дом радовался – наступали любимые моменты. За это все прощалось: скрип половиц, щели в оконных рамах, расшатанные гвозди, на которых висели портреты Якушевых. Дом любил шум и страдал, боясь тишины. А как хотелось бы тряхнуть стариной, представ во всем великолепии: блестят канделябры, благородная мебель начищена в меру – ей блистать не обязательно, на диванах, креслах – подушки и подушечки, ковры пахнут жизнью, а не пылью, как сейчас.
Но уже несколько лет здесь тихо. Дом оживлялся, лишь когда сюда, в редкие увольнительные, наведывался Эспер. Раньше с ним друзья по службе приезжали, останавливались на ночь, порой с девицами. В салоне зажигали лампы, раздвигали шторы, топили камин. Сидели у огня, откупоривая бордо, одну за другой, а потом – как всегда: под утро подружки сбегали, так и не согревшись в холодных гостевых комнатах, ночные приятели тоже спешили. Стук убегающих каблуков и пишущей машинки – пожалуй, все, что осталось от шума, крика, смеха. Слез, вздохов, плача. Дом хирел, откладывая, однако, окончательную капитуляцию и возлагая надежду на Эспера.
Надежда появилась недавно, с приходом в Мезон-Лаффит Мартины. Он посмотрел на лежавшую рядом женщину. Мартина всегда засыпала первой: быстро, как здоровый, крепкий, наигравшийся вдоволь и уставший ребенок. Обнимала подушку, черные, вьющиеся волосы закрывали лицо.
Эспер осторожно взял прядь, поцеловал, поднес к носу, вдыхая запах, щекоча себя и боясь чихнуть. Потом так же осторожно, нежно положил ей на плечо руку, погладил, поправил сползшую бретельку ночной сорочки и, наконец, закрыл глаза, пытаясь уснуть, не гася свечи. Так засыпал быстрее.
Они бредут вдоль железнодорожной насыпи, подбираясь к своим. Снег, глубокий, пушистый, неожиданный в этой стране, но такой же невинный, сказочный… Такой, как там, далеко-далеко, дома, в прошлой жизни. Эспер Якушев, сержант пятой армии, первой особой дивизии, замыкает небольшую группу из четырех человек санитарного отряда номер
– Эй, ребята, вы как? Может, передохнем?
Группа остановилась. Все вымотались изрядно, предложение сержанта кажется резонным. Переступают через рельсы, входят в дом – никого. Гулкая тишина. Зал пустой, никакой мебели, лишь скамейки вдоль стен. Вздох облегчения, они с наслаждением садятся, вытягивая ноги. И слышат крики, немецкую речь за окном.
– Боши! [7] На пол! – кричит Эспер.
Ему, как и остальным, приходит в голову спасительная, так им кажется, мысль: притвориться мертвыми. Все бросаются на пол, замирают в разных позах. Немцы входят в помещение, деловито осматривают и, не замечая лежащих на полу людей, начинают разливать из бутыли какую-то жидкость. Еще двое затаскивают газовый баллон. «Бензин, – с ужасом догадывается Эспер, – хотят поджечь или газ пустить». Опять одна и та же мысль проносится у всех: бежать! Немедленно! Лучше погибнуть от пули, чем сгореть заживо или отравиться газом.
Бросаются к окнам, к выходу. Немцы взводят ружья, но беглецы уже на улице.
– Туда, туда! – кричит Этьен Ардэн, водитель-механик, показывая рукой на противоположную сторону.
Зачем? Какой смысл? Местность открыта, все как на ладони. Гибель неминуема. И вдруг, как видение, появляется товарный поезд, несущийся на полной скорости, надо только успеть перепрыгнуть через рельсы, поезд их спрячет, подарив несколько мгновений жизни.
Ещё одно усилие, всего одно! Ура! Успели! Поезд прикрыл и – не может быть! – затормозил, будто подсказывая: ребята, не медлите! Вперёд! Прыгайте! Все бросаются в открытые двери ближайшего вагона. Спасены! В этот момент Эспер спотыкается, падает, видя отчаянное лицо Этьена.
– Вставай! Быстро! Давай руку! Руку давай!
Эспер поднимается, но зачем-то оборачивается. Зачем? Перед ним уже другое лицо: злобное, толстое, красное. Это женщина. На ней военная форма: грязная рваная юбка, облегающая толстые ляжки, плотный китель, под которым – он просто уверен! – потные бесформенные груди, не знавшие ласки, способные вызвать лишь брезгливость, а не вожделение.
– Стоять!
Незнакомка что-то говорит по-немецки, тычет винтовкой. Эспер хватается за ствол, вырывает и, кидая его в сторону, бросается на женщину со звериной яростью, вдавливает в снег, бьет с размаху кулаком в лицо, бьет сильно, жестоко. Этого мало – он вскакивает, ударяет сапогом в толстый подбородок жертвы, топчется на ней в каком-то диком угаре, творя месиво из того, что еще недавно было лицом.
– Эспе-е-р, – далекий голос Этьена отрезвляет, заставляет опомниться.