Эта жизнь мне только снится
Шрифт:
Столкнулись две хитрых индивидуальности, быть может, обе равноценные: прищуренная Рязань и насупленный мохнатыми бровями Олонец.
Есенин вообще был очень хитер и очень подозрителен. Он умел замечательно притворяться, знал людей и если кого-нибудь узнавал с отрицательной стороны или узнавал только какую-нибудь одну черту, которая ему была ненавистна, с ним он был последовательно груб и настойчиво резок.
Внимательность под маской равнодушия, хитрость, скрытая то под озорством, то под лестью, то под буйными скандалами, то под показной враждебностью, – все это было свойственно его природе. Помню случай в «Люксе». Мы в 1919 году составили с Есениным «Революционный декламатор». Есенин подбирал стихи, я написал
– Прыгай к чертовой матери, а истерик тут мне не устраивай!
Через минуту Есенин уже стучал в дверь и извинительным голосом просил:
– Жорж, да отопри же!.. Ну их к черту, я пошутил!
И в тот самый день, в последний день его жизни, Есенин, может быть, так же играл, но заигрался. Мог ли он думать, что будет забыта записка с его собственной кровью написанным стихотворением: «До свиданья, друг мой, до свиданья»? Но она роковым образом была забыта. Если бы она была прочитана раньше, Есенина на эту ночь не оставили бы одного. На эту ночь! А как с последующими ночами? Он не был младенцем, чтобы навязчиво провожать его даже в уборную. Он этого и сам не допустил бы, потому что ему уже и так начинало казаться, что за ним установлена слежка со стороны его семьи и приятелей. Не от этой ли кажущейся ему слежки он бежал в Ленинград? Когда, уезжая, он встретил на московском вокзале своего старого друга А. М. Сахарова, кажется, не подал ему руки, подозревая, по-видимому, что Сахаров подослан к нему с целью слежки. Он отвернулся от него, даже не захотел разговаривать и торопливо исчез в вагоне, боясь, как бы тот за ним «не увязался». И кроме того, не был ли уверен Есенин, что записка с его стихотворением прочитана всеми нами, но что мы не обращаем на него внимания, предоставив ему полную возможность и полную волю делать с собою что ему угодно? Это для мнительного и подозрительного Есенина было бы ударом:
– Значит, тут меня никто не любит! Значит, я не нужен никому!
Весь этот самый последний день Есенин был для меня мучительно тяжел. Наедине с ним было нестерпимо оставаться, но и как-то нельзя было оставить одного, чтобы не нанести обиды. Я пришел к нему днем. Есенин спал при спущенных шторах. Увидев меня, он поднялся с кушетки, пересел ко мне на колени, как мальчик, и долго сидел так, обняв меня одною рукой за шею. Он жаловался на неудачно складывающуюся жизнь. Он был совершенно трезв. Потом в комнату пришли. Есенин пересел на стул, читал стихи – и опять – «Черного человека». Тяжесть не проходила, а как-то усиливалась, усиливалась до того, что уже было трудно ее выносить. Что-то невыразимо мрачное охватило душу, хотелось что-то немедленно сделать, но – что?
Под каким-то предлогом я ушел к себе. Вскоре ушел и Эрлих, Есенин остался один. Часов в девять вечера Эрлих заходил к нему. Есенин сидел одетый: в комнате было холодновато. Он накинул на плечи пальто.
Когда Эрлих уходил, Есенин сказал ему:
– Иди, Вова, выспись! Я тоже отосплюсь, а завтра – за работу! Достань нам квартиру в семь комнат. Три я возьму себе, а четыре – Устиновым…
А мне он перед этим говорил:
– Наймем вместе квартиру и вместе будем работать,
Прощаясь со мной, он спросил меня:
– Ты, конечно, зайдешь ко мне?
– Конечно.
– Обязательно заходи, только поскорее! Скажи, чтобы меня пускали к тебе по утрам…
В этот вечер зайти к нему мне не пришлось. Около девяти пришел ко мне писатель Сергей Семенов, с которым мы просидели часов до 12 ночи. Мы подумали было зайти вместе, но решили, что лучше дать ему выспаться – а Есенин в эту ночь уснул так, чтобы никогда уже больше не просыпаться…
Что привело к столь стремительному концу? Есенин не приехал умирать – это бесспорно. Мучительное состояние похмелья? Но он накануне был трезв. Галлюцинации, которые начинаются у алкоголиков как раз тогда, когда они бросают пить? Но Есенин пьянствовал не столь продолжительное время, чтобы у него начались галлюцинации.
«Переиграл»? Когда я увидел его висящий труп, я пережил нечто, что сильнее ужаса и отчаяния.
Труп держался одной рукой за трубу отопления. Есенин не сделал петли, он замотал себе шею веревкой так же, как заматывал ее шарфом. Он мог выпрыгнуть в любую минуту. Почему он схватился рукой за трубу? Чтобы не вывалиться или же – чтобы не дать себе возможности умереть? Говорят, что вскрытием установлена его мгновенная смерть от разрыва позвонка. Может быть, он не рассчитал силы падения, когда выбил из-под себя тумбочку – и умер случайно, желая только поиграть со смертью?
Все это пока неразрешимая тайна. Быть может, наука когда-нибудь найдет способ открывать психические тайны даже после того, как человек умер. Но пока еще этого нет. Врач, делавший вскрытие, на мой вопрос – можно ли что-нибудь из последних психических переживаний установить путем вскрытия, ответил, с грустью пожав плечами:
– Наука тут бессильна. Мы можем установить только физические аномалии, психика же отлетает вместе с последним вздохом. Она для нас неуловима, поскольку мы имеем дело уже с трупом.
1926
Надежда Васильевна Плевицкая
Клюев и Есенин
Из книги «Мой путь с песней» Н.В. Плевицкой.
На второй неделе поста в Михайловском театре давался концерт под покровительством великой княгини Ольги Николаевны в пользу семей убитых воинов.
Там было мое первое выступление после приезда с фронта.
Тогда же тихой, вкрадчивой поступью вошел ко мне и поэт-крестьянин Н. Клюев.
Мне говорили, что Клюев притворяется, что он хитрит. Но как может человек притворяться до того, чтобы плакать!
Я пригласила его к себе, и Н. Клюев бывал у меня.
Он нуждался и жил вместе с Сергеем Есениным, о котором всегда говорил с большой нежностью, называя его «златокудрым юношей». Талант Есенина он почитал высоко.
Однажды он привел ко мне «златокудрого». Оба поэта были в поддевкax. Есенин обличьем был настоящий деревенский щеголь, и в его стихах, которые он читал, чувствовалось подражание Клюеву.
Сначала Есенин стеснялся, как девушка, а потом осмелел и за обедом стал трунить над Клюевым. Тот ежился и, втягивая голову в плечи, опускал Глаза и разглядывал пальцы, на которых вместо ногтей были поперечные, синеватые полоски.
– Ах, Сереженька, еретик, – говорил он тишайшим голосом.
Что-то затаенное и хлыстовское было в нем, но он был умен и беседой не утомлял, а увлекал и сам до того увлекался, что плакал и по-детски вытирал глаза радужным фуляровым платочком.
Он всегда носил этот единственный платочек. Также и рубаха синяя, набойчатая, всегда была на нем одна. Я ему подарила сапоги новые, а то он так и ходил бы в кривых голенищах, на стоптанных каблуках.