Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I.
Шрифт:
Крушинский! Ну да, Сергей Крушинский из «Комсомольской правды». Он поворачивает к нам свое широкое лицо, почти зеленое и мохнатое от покрывающей его пыли, и спокойно, как будто мы встретились на лестнице редакции, говорит:
— А, здравствуйте… Вы куда?
— В Харьков…
— А я из Харькова. Доехал почти до Дома промышленности. Дальше нельзя. Да вот черт — баллон прокололи… Как там, связь есть?
Узнав, что провода военного телеграфа исправили, он отворачивается и продолжает печатать…
— Вот как люди-то работают. Мы еще будем в городе колбаситься, а он корреспонденцию
Где-то у самого въезда в город навстречу нам несется во весь опор допотопный «газик», построенный на заре советского автомобилестроения и напоминающий почему-то мальчишку в засученных штанах.
В этом «газике», опустив ремешок фуражки под подбородок, чтобы не содрало ветром, сидит… конечно же, Рюмкин. Должно быть, не разглядев нас, он проносится мимо и исчезает в клубах пыли, поднятой танковой колонной.
— Люди с базара, а мы на базар, — ворчит Петрович.
Впрочем, дело тут, как мне кажется, не только в корреспондентской чести, но и в кое-каких меркантильных надеждах по части бензина, канистр и запасных частей. Большой город — большие трофеи.
Мы едем в колонне машин мотопехоты, которая устремляется к Холодной Горе, где сейчас идет бой. Снаряды еще рвутся на улицах, но уже редко. Видно, как наши бомбардировщики плотным строем, несколькими волнами, проходят над городом и пикируют на немецкие артиллерийские позиции на холме. Обстрел почти прекращается. Авиация, должно быть, накрыла батареи.
Петрович, с которым мы въезжаем уже в двенадцатый по счету освобожденный город, дает полный газ. Обгоняем военные грузовики, колонны пехотинцев, пушки, танки.
Здравствуй, многострадальный Харьков! Мы помним тебя таким, каким ты был до войны: жизнерадостным, красивым, гостеприимным. Жизнь твоя била ключом. Твоими гигантскими заводами гордилась страна.
А теперь! Мы едем по улицам, и сердце холодеет. Лучшие здания сожжены, взорваны, обезображены. Целые кварталы смотрят мертвыми глазницами пустых окон. Вот площадь Дзержинского. Это была одна из самых красивых и просторных площадей в мире. А теперь ее архитектурный ансамбль превращен в каменный пустырь. Выгоревшие коробки огромного шестнадцатиэтажного здания просвечивают, как кружева.
Обычно, въехав в только что занятый город, мы ищем в толпе встречающих какого-нибудь почтенного старожила, сажаем его в машину и с ним продолжаем путь. На этот раз долго не удается подыскать такого человека. Бой еще гремит на заводской окраине, и жители не появляются на улицах.
Наконец, среди бесстрашных энтузиастов, которые по своей инициативе чинят мост в центре города, нам удается найти подходящего человека — Василия Мусиевича Кочета, сына харьковского профессора, до войны преподававшего в технологическом институте, а в дни оккупации добывавшего себе средства к существованию… изготовлением спичек.
Василий Мусиевич последние пятнадцать дней просидел в погребе, прячась от полевых жандармов, которые, рыская по городу, ловили мужчин, чтобы угнать их в Германию. Он еще не видел свой город после последнего погрома
На Университетской Горке, где были сосредоточены научные учреждения, не сохранилось ни одного целого здания. Двери музея имени Шевченко выбиты. На лестницах и в коридорах затоптанные сапогами обрывки рукописей, черепки уникальных сосудов, обломки исторической мебели. Ветер крутит вместе с пеплом какие-то бумаги — быть может, рукописи и документы великого украинца, хранившиеся тут как реликвии.
Едкий дым еще окутывает здание городской библиотеки и валит из окон ее правого крыла. Какие-то люди под руководством маленькой, худенькой старушки в пенсне и рослого сержанта отстаивают здание от пожара.
Разграблен Музей украинской культуры имени Сковороды. Правда, наиболее ценные вещи музейным работникам удалось припрятать и сохранить. Но немногое. Музейный сторож, обитающий в здании, рассказывает нам, как живший во флигеле фашистский офицер упаковывал свои посылки в гобелены, как его денщик рвал на портянки образцы чудесных украинских вышивок и, ставя самовар, колол лучину саблей времен Богдана Хмельницкого.
Страшный слух, уже переданный нам Кочетом, приводит нас к зданиям, где в дни нашего первого вступления в Харьков был госпиталь. Сейчас это место пустынно. Черные, закопченные стены мрачно обступают заросший травой двор. Фашисты никого сюда не пускали, и эти коробки еще хранят следы злодеяния, совершенного здесь десять месяцев назад. Обгоревшие двери подперты снаружи колом. Ставни, прикрывавшие окна нижних этажей, сгорели, остались лишь железные засовы. В грудах шлака и угля железные койки, и среди них обугленные кости. Иные хранят на себе следы гипсовых повязок. У самой лестницы скелет с загипсованными плечами.
Когда фашисты вторично заняли Харьков, людей из госпиталя не удалось вывезти. Остались сотни тяжело раненных бойцов. Врачи остались при них. И вот ночью эсэсовцы оцепили госпиталь. Вооруженные автоматами, они заперли окна, двери и подожгли корпуса. Раненые сгорели. Тех, кто пытался спастись, прыгая из окон, пристреливали. Тут же в садике были вырыты ямы, в которые и зарыли их трупы.
— Вот здесь, — говорит нам медсестра Клавдия Душкина, оставшаяся в живых свидетельница этого преступления, показывая на ровную, посыпанную песочком волейбольную площадку, над которой висит прорванная сетка, а затем на клумбу, где цветет свернувший свои белые венчики душистый табак. — И вот здесь. Они потом засыпали это место и, чтобы его не нашли, поставили столбы с сеткой и цветы посадили.
Действительно, земля на волейбольной площадке непрочная, легко оседает под ногой, а к тягучему запаху цветов, заглушая его, примешивается тяжелый, удушливый, знакомый каждому солдату запах. Наш проводник отходит в сторонку, упирается головой в забор, плечи его начинают судорожно вздрагивать, и мы поскорее уводим его с этого страшного места.
Солнце уже поднялось высоко над старыми кленами Сумской улицы. Пустые окна серой громады Дома промышленности пронзаются насквозь золотыми лучами.