Эти глаза напротив
Шрифт:
Карюхе пришлось остановиться. Лошадь стояла, вздрагивая кожей от холода, а Михаил Иванович, стоя по пояс в ледяной воде, выуживал со дна протоки упавшие мешки с зерном и снова укладывал их на телегу. Ему не сразу удалось достать их из воды, мешковина намокла и стала скользкой. Ну вот, наконец-то, и третий — последний. Уже и ноги, и руки, и всё тело начало сводить судорогой. Он взял лошадь под уздцы, вывел её на берег и начал нахлёстывать вожжами. Карюха затрусила, насколько могла, быстро, а Михаил Иванович, уже второй раз за эти сутки, вылил из сапог воду со льдом и через силу заставил себя бежать за лошадью следом. Вся его одежда — и брюки, и телогрейка — вскоре стала твёрдой, покрывшись коркой льда, волосы тоже превратились в сосульки, пальцев рук и ног он не чувствовал. Как добрался до дома, он уже и не помнил — его привела Карюха, а он просто держался за вожжи. Михаила Ивановича увидел Федя, младший сын, позвавший мать из дома. Они под руки повели отца в только что натопленную баню, стянули с него коробом стоявшую одежду и затащили его на полок. Мария
Наутро Мария Ивановна позвала старенького сельского фельдшера. Тот долго слушал больного через ещё более древнюю деревянную трубку и, наконец, заявил: «Похоже, Иваныч, у тебя двухсторонняя пневмония — воспаление лёгких — и надо бы тебя, голубчик, везти в районную больницу. Да вот беда, через реку-то сейчас не перебраться — лёд пошёл. И когда он установится, кто его знает. А пока полечишься здесь, я буду тебя навещать каждый день». Он дал указания Марии Ивановне, что нужно давать больному, оставил порошки и ушёл.
А вскоре в дверь постучал посыльный из конторы: «Булычёв, тебя председатель срочно вызывает!» Пришлось Марии Ивановне, бросив больного мужа, идти вместо него к председателю. Домой она вернулась сама не своя и заплаканная, хотя мужу ничего не сказала. А перед глазами у неё всё ещё стояло перекошенное от злости председательское лицо, и всё слышался его крик: «Где он, твой муженёк? Почему не пришёл сам? Утопил колхозное зерно и больным притворился? Вот погоди, пусть только река встанет, и кому надо разберутся в этом деле!» Мария Ивановна заплакала: «Да ведь не утопил он мешки, а все достал из воды и привёз, Федя их сдал кладовщику!» Председатель с издёвкой повторил:
«Все сдал! Зерно-то мокрое, что мне теперь с ним делать? Это же настоящее вредительство! А ты знаешь, что с вредителями делают?» Мария Ивановна, да и не только она одна, очень хорошо знала, что делают с «вредителями», ведь заканчивался тогда октябрь тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Уже человек десять из их села объявили врагами народа и увезли в район, откуда они так и не вернулись. Не было от них ни слуху и ни духу. Вот потому её Михаил и доставал из ледяной воды эти три мешка с зерном, что знал: не простят ему, если не достанет. А у них ведь шестеро детей, и самой младшей нет ещё и двух лет. И Мария Ивановна стала умолять председателя: «Не надо никому разбираться, мы с ребятишками сами всё зерно пересушим! Вот прямо сейчас и начнём».
Как она с детьми сушила привезённое к ним в дом зерно, один Бог знает, но через день сдала Мария Ивановна эти три злополучных мешка лично председателю. Он ещё покуражился, было, над ней, но, посмотрев на её совсем осунувшееся и почерневшее за эти дни лицо, отпустил её. А Михаилу Ивановичу становилось хуже. Помощи от фельдшера, не смотря на его опыт, было мало — пенициллин-то изобрели только через несколько лет. И когда, наконец-то, в ноябре установилась дорога через реку, увезли больного на лошади в районную больницу уже совсем слабого. Зимой Мария Ивановна отпросила у председателя и отправила с оказией старшего сына Николая навестить отца, а больше они уже не смогли побывать у него. Крепкий организм ещё позволил прожить ему до апреля, а там он и скончался. Связи тогда с райцентром никакой не было, и о смерти мужа Мария Ивановна узнала не сразу. Снова не было дороги через реку, вот-вот должен был начаться ледоход, до райцентра было не добраться. Да и председатель не отпустил Николая по причине начинавшейся посевной. И когда уже летом приехал сын в районную больницу, ему даже не смогли показать на кладбище место, где был похоронен его отец. Больничного сторожа, который его хоронил, самого вскоре не стало, а больше никто не знал, где могила Михаила Ивановича Булычёва. Побродил Николай по сплошь заросшему травой большому кладбищу, сел у чьей-то безымянной могилы и заплакал. Может быть, это и была могила его отца.
Прошла четверть века, родилась и подросла уже внучка Михаила Ивановича — Женька. Жила она с матерью в том самом райцентре, где лежал когда-то в больнице её дед. И вот на следующий день после окончания восьми классов (тогда было восемь, а не девять) собралась она с подружками на танцы. Настроение у неё было отличное, ведь окончила она восьмилетку с одной только четвёркой, остальные были пятёрки — и на экзаменах, и годовые. Женька прихорошилась, как умела: накрутила кудряшки, надела новые капроновые чулки, тайком от матери подмазала губы её помадой и вышла к девчонкам, которые ждали её у дома. Танцы начинались уже в сумерках. Из центра посёлка, от танцплощадки, доносились звуки вальса, танцевать который Женька с подружками научились совсем недавно. Они заплатили за вход и прошли на площадку. Молодёжи, как всегда, собралось много, баянист из Дома культуры играл вальсы, танго и твист, танцы были в самом разгаре. И вдруг в центре площадки что-то упало и
Когда Женька, вернувшись, рассказала матери о черепе на танцплощадке, та вдруг разрыдалась: «Господи, прости им их грехи, они не ведают, что творят! А ведь это мог быть череп твоего деда, а моего тяти, его же похоронили на том кладбище. Вот только мы так и не узнали, где его могила».
Больше на танцплощадку Женьке ходить уже не хотелось. И когда подружки звали её на танцы, она сразу вспоминала череп и слова матери: «Это мог быть череп твоего деда».
Настя
Настя Булычёва ехала к старшему брату Николаю. Он жил с семьёй на одной из маленьких станций тогда ещё только строившейся железной дороги Тайшет — Лена. Строили дорогу военнопленные японцы, лагерь которых находился на этой же станции. А вольнонаёмные местные жители заготавливали лес. Вот на заготовке леса и работал после фронта и госпиталя техноруком её брат. Ещё в сентябре он прислал письмо, в котором настойчиво приглашал сестру приехать в гости на ноябрьские праздники. Настя пошла отпрашиваться у заведующей колхозным маслобойным пунктом, где сама работала мастером. Та отпустила её, насколько надо, всё равно работы в это время было меньше, чем летом, да и нашлось, кем заменить.
И в начале ноября Настя отправилась в дорогу. Зима уже начинала показывать свой характер: дул пронизывающий ветер, то и дело налетал снег. Из села на станцию она добиралась на попутных подводах. И хотя по дороге возчики останавливались погреться в деревнях, Настя в своём пальтишке на рыбьем меху основательно промёрзла. И потому на станции, которую отапливали печами, сразу как подошла к печке, так и не отходила от неё до самого прихода поезда. Он ходил один раз в сутки, и народу собралось много. Все скамейки были заняты, и люди сидели на своих баулах и чемоданах. Чуть не половину маленького деревянного вокзала занимал цыганский табор с огромными узлами и мешками. Посреди помещения под звуки скрипки, на которой играл старый цыган с пегой бородой, маленькие цыганята выделывали невообразимые коленца, обходя потом зрителей с шапкой по кругу: «Дай денег, дай!» Настю ухватила за рукав старая толстая цыганка в длинной пёстрой юбке и пуховой шали: «Не пожалей, серебряная, полтинника, всю правду тебе расскажу. Много с тебя не возьму!» Настя не очень-то верила цыганским гаданиям. Мать её, Мария Ивановна, как-то ответила пришедшей к ним в дом цыганке, предложившей погадать: «Что было, я и сама знаю лучше тебя, а что будет — знает один только Бог». Так и Настя ответила гадалке, но та настаивала: «Послушай меня, золотая, правду тебе скажу! Встретишь ты совсем скоро червонного короля, выйдешь замуж, да встанут у тебя на пути-дороге две пиковые дамы». Настя рассмеялась: «Сразу две?» «А ты не смейся, не смейся, потом плакать будешь!» И многое ещё рассказала про Настину судьбу старая смуглая цыганка с угольными пронзительными, многое видевшими в жизни глазами. «Дай, бриллиантовая, полтинник, не жалей!» И хотя денег у «бриллиантовой» Насти было только на дорогу, она всё же достала из узелка за пазухой и отдала гадалке новенький полтинник (заканчивался 1947 год, и только что прошла денежная реформа).
Но вот раздался свисток паровоза, зашипел выпущенный пар и перрон окутался белыми клубами. Это подошёл поезд, и толпа хлынула к вагонам. Пробившись со своим баулом, в котором везла деревенские продукты, в вагон, Настя смогла пристроиться на боковом месте, и поезд тронулся. Под свистки паровоза на полустанках, под вагонный шум, разговоры, плач детей она вспоминала слова цыганки: «Ты скоро выйдешь замуж» — и всё удивлялась: «Да за кого же это я замуж-то выйду? В село вернулось после войны всего пять фронтовиков, трое из них семейные. Из моих ровесников — всего двое, да и те поторопились жениться на молоденьких девчонках, успевших подрасти за войну». А Настя и её подруги, которым в начале войны было по шестнадцать-восемнадцать лет, все четыре года надрывались вместо ушедших на фронт мужчин на старых, рассыпающихся на ходу тракторах — колёсных ХТЗ. Одна из них даже попала под свой же трактор. Пахали они и на быках, которых сами же и вырастили из маленьких телят. Отпраздновали 9 мая день Победы, отплясали под Настину старенькую гитару, оставшуюся от погибшего брата, наплакались, что не пришли с фронта, остались где-то в чужой земле, как Настин брат Иван, их женихи. И теперь девушки горько шутили: «Если до войны, когда ребят было больше, они бегали за нами, а мы от них носы воротили, то сейчас всё наоборот — на одного парня заглядывается сразу дюжина девчат». И Настя вскоре забыла предсказание цыганки. Но когда через какое-то время вспомнила о нём, оказалось, что всё, что наговорила гадалка, сбылось.