Это безумие
Шрифт:
А потом вдруг остановились. Она, бледная как полотно, не сводила с меня своих влажных глаз.
– Мы сошли с ума, – пролепетала она. – Это может плохо кончиться! Но мне все равно!
Я и сейчас вижу ее лицо в ореоле бурой листвы. А потом, вернувшись на лужайку перед домом с оживленным, невинным видом, она подбегает к какому-то молодому человеку и предлагает ему сыграть в теннис. А на меня даже не оглянется!
Не все, однако, всегда складывалось так же хорошо, объединяло нас в безумной нашей любви. Бывали дни, много дней, когда я, испытывая угрызения совести оттого, что запустил работу, или же из-за других
Кроме того, родители, люди бдительные и предусмотрительные, следили за каждым ее шагом, и случались дни, когда ей приходилось со мной расставаться и ехать со светскими визитами, чему ее мать придавала большое значение. Аглая же эти выезды в свет терпеть не могла и очень огорчалась оттого, что была вынуждена подчиниться.
Да, она ненавидела эти никчемные светские обязательства, и прежде всего потому, что задумывались они только с одной целью – свести ее с каким-то подходящим молодым человеком и выдать замуж. А между тем после знакомства со мной о замужестве Аглая и слышать не хотела. Иной раз я не мог скрыть улыбки, когда она горячо убеждала меня в этом.
И тем не менее, какой бы страстной ни была наша любовь, когда мы подолгу не виделись и я целиком отдавался работе, я странным образом не скучал без нее так, как можно было бы себе представить.
И неудивительно. В то время я всей душой отдавался красоте и тайне жизни, многообразию великого города, в котором жил, а также прекрасному чувству, что я жив и являюсь частью такого замечательного города, народа и времени.
Подобное чувство было у меня тогда столь сильным, столь всеобъемлющим, что в такие дни я почти не вспоминал об Аглае.
Красота жизни! Ее цвет. Сила. Буйство. Романтика. Тайна. В этой великой борьбе за жизнь смешались сильные и слабые, красивые и невзрачные, веселые и мрачные. И обо всех – и о тех и о других – жизнь заботится. На свой манер.
Какой же соблазнительной казалась мне тогда жизнь, которой я жил. Никогда прежде не трудился я в столь идеальных условиях – интеллектуальных и эмоциональных. Покой и уют этой большой, погруженной в тишину квартиры, красота Риверсайд-драйв и великой реки за окном, красота, которой, стоило мне повернуть голову, я от души любовался, не вставая из-за письменного стола: пароходы, парусники, буксиры, далекий берег Нью-Джерси.
Жизнь за окном интересовала меня ничуть не меньше, чем жизнь под моим пером – жизнь, которую я исподволь описывал слово за словом. Как же бывал я доволен собой, когда после целого рабочего дня можно было отложить перо и, каким бы вымученным от неустанной работы ни было мое воображение, выйти из дома и бродить по улицам, чтобы прийти в себя, вновь обрести былой настрой.
Как же прекрасно жить! Быть здоровым, сильным, сочетать труд с досугом, дабы внести в жизнь разнообразие. К чему путешествовать? Разве мало жить в этом гигантском городе?
Я радовался жизни еще и потому, что у меня, помимо великого города, была Аглая, ее родители и их друзья, с которыми у меня установилась такая тесная связь.
Еще большее удовольствие доставляли мне (возможно потому, что я был так уверен в Аглае, полон ею) попытки созерцательно проникнуть под покровы жизни, углубиться в ее химические и такие многоликие комбинации, изучить ее огромный и поразительный, преисполненный сладострастия
В то время (было начало октября) Аглая обратила мое внимание на то, что, как ей показалось, за ней – а возможно, и за мной – установлена слежка. Неожиданные телефонные звонки и недвусмысленные вопросы при встрече она воспринимала как своеобразный допрос. Ее мать, как видно, насторожили частые летние поездки дочери в Нью-Йорк.
У Аглаи был – и даже, кажется, есть по сей день – учитель пения, к которому она имела обыкновение приезжать летом в город раз, а то и два раза в неделю. Эти уроки давали ей возможность со мной увидеться.
И вот теперь, совершенно неожиданно и под самыми разными надуманными предлогами, Женя звонила ее учителю и задавала ничего не значащие вопросы, окольно выясняя тем самым местонахождение дочери. Сходным образом, если Аглая говорила, что едет в магазин, или к зубному врачу, или к подруге, или к родственникам, ее передвижения прослеживались с предельной точностью.
Несколько раз, когда Аглая была в городе, но не со мной, в квартире Мартыновых раздавался телефонный звонок, и чей-то не известный мне голос просил позвать к телефону, причем без всякого повода, Мартынова или миссис Мартынову. Звонили же – на сей счет у нас с Аглаей не могло быть и тени сомнений – с целью установить, где я в данный момент нахожусь. Разумеется, в нас обоих звонки эти посеяли чувство тревоги, особенно забеспокоилась Аглая: даже подозрение, не говоря уж о разоблачении, вызывало у нее ужас, и, в конце концов, мы решили, что лучше всего мне будет съехать.
Она не хотела, чтобы я уезжал, очень по этому поводу тосковала, однако сочла, что ради наших отношений сделать это необходимо. Того же мнения придерживался и я. И вот наконец, после многочисленных отсрочек, выдуманных Аглаей, которая никак не хотела мириться с тем, что я уезжаю, как-то раз, после возвращения Мартыновых в Нью-Йорк, я объявил им, что контракт с издательством требует моего присутствия в Филадельфии, и мне придется их покинуть. Мартынов, не подозревая об истинных причинах моего отъезда, стал настаивать на том, чтобы я остался. «Какая чепуха! Не всю же оставшуюся жизнь вы проживете в Филадельфии, в самом деле! Когда-нибудь же вернетесь в Нью-Йорк, правда? Зачем уезжать? Живите у нас, а в Филадельфию наезжайте по мере надобности. Ехать ведь недалеко. Рано или поздно вы же все равно вернетесь в Нью-Йорк. К чему покидать эти комнаты, мы ведь ими не пользуемся, к тому же вы теперь член семьи, нам будет вас очень не хватать!»
Вот и Женя тоже – и это несмотря на ее подозрительность и страх за Аглаю – поддерживала, по крайней мере на словах, своего мужа. Окидывала меня так же, как и раньше, ласковым и при этом каким-то непроницаемым взглядом, в котором таилась если и не враждебность, то, во всяком случае, тревога и настороженность.
Да и мне, признаться, уезжать очень не хотелось, ведь я так привязался к этим людям: к Мартынову, к его жене, к Аглае, к ее нежной любви. Как же мне жить без своей чудесной комнаты, без трогательной заботы, которой меня окружили? На столе каждый день свежие цветы, новая, только что вышедшая книга, билет на премьеру или на концерт.