Это мое
Шрифт:
И я выставил «Надежду». Собранные работы были повешены в какой-то галерее, названия которой я не помню. А оттуда должны были пойти в запасники Музея истории города в Петропавловской крепости и ждать там, пока будет создан Музей современного искусства. Прошло время, в Музее Ахматовой решили делать мою персональную выставку. И я захотел выставить «Надежду». Стал звонить: «Дайте картину на выставку». Они мне: «Да-да-да…» И только после того, как моя выставка открылась, они признались, что не смогли ее найти. А незадолго до выставки мы куда-то ездили с картинами, и нужно было получать разрешение на вывоз работ. Контора, выдававшая эти разрешения, располагалась на улице Гоголя. И вот звонят мне оттуда и говорят: «Женя, слушай, тут два каких-то мужика приносили что-то твое. Мы уже не помним что. Мы им не дали разрешение на вывоз». Я им ответил — что за глупость, вы должны были дать разрешение, потому что мужики, может, купили эту картину у меня и она теперь их собственность. Потом прошло еще какое-то время,
А вот картина «Это мое» — сборная солянка, то есть совершенно нереальный буфет. Такого несимметричного буфета просто не может быть. Хотя какие-то детальки в нем есть и от моего собственного буфета. Но дело в том, что я вообще не люблю симметрию, так что я старался брать элементы самых разных стилей. А уже на нем, на нарисованном буфете, располагается натюрморт, составленный из вещей, принадлежащих нам. Это мир моих вещей, в котором я живу. Это некое мещанство, в котором я не вижу ничего обидного — пусть страдают те, у кого всего этого нет. По складу ума, по духовному складу я викторианец. Сейчас я особенно чувствую свою несовременность, причем у меня это ощущение появилось еще тогда, когда у других его не было. Я очень люблю вещи, я к ним страшно привыкаю. Расставаться с какой-то вещью — для меня это физическое страдание, как будто я отдаю свою руку или ногу. И «Это мое» — оно как раз об этом. Сейчас эта работа находится в Сан-Франциско у одного чудесного человека.
А «Зона (по Тарковскому)» появилась совсем по-другому. Меня совершенно потряс фильм Тарковского «Сталкер» — я его, как говорят в Одессе, держу за гениальный. И у меня было подспудное ощущение, что я должен что-то сделать, чтобы выразить… даже не благодарность, а свой взгляд. А в названии в скобках написано имя Тарковского, чтобы не было ассоциаций с лагерями. Тут есть свалка типа той, мимо которой на дрезине проезжали герои картины, — котлы, рельсы. Стуканье колес дрезины на стыках рельсов. Но это не моя зона и не зона Чернобыля, это зона Тарковского, по Тарковскому. Я начинал ее рисовать пастелью на грунтовом фоне, а поскольку объект очень темный, насыщенный, я решил прописать его одним цветом. И как-то пришел ко мне уже сто раз упоминавшийся Коля Благодатов, посмотрел и сказал: «Евгений Ильич, слушайте, я вас умоляю, я знаю, что вы все равно все сделаете по-своему, но я вас очень прошу, сделайте эту картину только черным!» И я решил — а почему бы и нет. Я не всегда соглашаюсь с чужими мнениями, но тут… И я сделал ее черным маслом с белилами. Паровозика, который нарисован на картине, я никогда не видел, это плод моей фантазии. Я попытался поискать фотографии паровозов и взял от каждого по чуть-чуть. Кабина, например, немного похожа на череп, но это уже умствования, которые я в какой-то мере допускаю в свои работы. Хотя не очень люблю умствования — вещь должна говорить сама за себя.
А суть картины «Восход луны» выражена в названии. На ней не по-настоящему большая луна восходит над каким-то чертополохом, над сорняками, снытью, какими-то зонтичными травами, которые я очень люблю и раньше постоянно рисовал. После них я много рисовал камыши, а теперь рисую крапиву. На луне я нарисовал кратеры, но не настоящие, а мои собственные, придуманные. При этом мне важно, что это именно луна. Я очень люблю луну, у меня даже часто в полнолуние настроение улучшается. И когда в Ленинграде серое небо и я только по календарю могу судить, что послезавтра, например, будет полная луна, которую я не увижу, я чувствую себя неуютно. Эту картину я подарил моим друзьям, братьям Саше и Валику Носкиным, она сейчас в их коллекции.
Носкины живут в Гатчине, мы к ним часто ездим. И в какой-то из поездок у меня родился хулиганский замысел серии «Путешествие из Петербурга в Гатчину». А как-то в одном кафе была выставка работ одного хорошего мальчика, Андрюши Алешина, сына наших эрмитажных друзей. Осмотрев работы, я вышел курить на крыльцо и поразился нереальному освещению Казанского собора, который был похож на призрак. И я решил сделать такую картину — «Призрак». Я сделал эту вещь, а потом как раз пришел замысел «Путешествия», и «Призрак» стал первой работой серии. Следующая, «Фонтан Грот», сначала существовала в другом виде — она была меньше и более светлая, но не очень мне нравилась, так что я сделал другую. Еще в серии есть картина с самым длинным для меня названием: «Эта та башня, до которой никак не могу добраться и о которой никто ничего не знает». В результате я доехал до нее, и получилась «Башня», о которой я уже писал.
Я все рисую и рисую объекты, потому что люди мне не особо интересны. Объекты более вечные. А люди слишком набиты тряпками, мусором, какой-то мелочью — я их не трогаю, и пускай они меня тоже не трогают. Но однажды я решил написать автопортрет. Надо сказать, что году в 1976-м я нарисовал большую картину, на которой изобразил Калинкину пожарную часть, которая раньше была около Калинкина моста в самом конце Фонтанки, — очень живописное здание красного кирпича с башней. Рядом с ней были высокие
Одна из последних моих работ — «Летний сад». Перед ней я целый год ничего не делал, только начал «Башню» и бросил ее, усомнившись в наличии нерва. Я сидел на диване и ломал голову, что бы еще такого придумать. Но это все заумь, которую я не люблю. И однажды, в самом начале бесснежного января, мы шли куда-то, вокруг была теплая уютная мрачность. И я увидел край Летнего сада — это был тот самый миг, которого я ждал целый год. А на следующий день пошел снег.
А «Дверь в стене», например, — это ответ на одноименный рассказ Герберта Уэллса. Мое отношение к моей будущей двери, которая меня, может быть, ожидает. Довольно светлое, если не сказать радостное отношение — а почему бы и нет? Что в этом трагичного? Это дверь туда, куда мы все уйдем, а что там — я не знаю. Мне бы хотелось покоя. Вот когда Воланд у Булгакова сидел на крыше и из круглой башни вышел Матвей, просить за Мастера, Воланд ему довольно грубо сказал: «А почему же вы его не возьмете к себе, к свету?» И Матвей грустно ответил: «Он не заслужил света, он заслужил покой». Вот мне бы хотелось этого покоя. И хотя я не верю в Петра с ключами, мне очень претит предположение доброй половины человечества о том, что там только прах и тление. Мне это кажется очень обидным. Однажды замечательный Михаил Казаков по телевизору сказал: «Я верующий, но не воцерковленный. Мне никто не нужен, я верую в Бога непосредственно, без посредников». Меня это просто потрясло. Потому что я отношусь к этому так же. Так что я совсем не знаю, что там, за той дверью.
Ленинград
Мне сложно рассуждать о Ленинграде, потому что я жил только здесь. Я, конечно, много ездил, путешествовал, но по большому счету жил только в этом городе. Поэтому мои впечатления от города ограниченны. Но здесь я родился, и я помню Ленинград от самого моего рождения до сегодняшнего дня.
Ленинград всегда был для меня… немного странным. В этом городе есть какая-то маленькая тайна, какой-то сглаз. Город как город, но его очень давно сглазили, что, очевидно, связано с его трагическим рождением. Стало модным рассказывать про Великого Петра, его преобразования и про то, как он своей волей создал этот город, но еще ни разу не говорили, сколько для этого было принесено жертв. И вся наша страна в целом, и этот город в частности — пространства безвестных жертв.
Я помню Ленинград почти всегда серым, почти всегда мокрым. За эту серость мы должны быть благодарны нашему Петруше, который захотел его возвести именно здесь, а не южнее, в районе Усть-Нарвы, где было бы лучше с точки зрения климата.
Я не могу сказать, что люблю его, и не могу сказать, что не люблю. Я его очень хорошо знаю, потому что много по нему ходил и сейчас хожу по мере сил и возможностей. Для меня вообще жизнь — это в том числе движение по тому месту, в котором я нахожусь, движение и смотрение. Так что я ходил по этому городу, и смотрел, и учил его. Мне кажется, я зрительно помню треть его домов. А ведь для меня зрительное восприятие играет огромную роль. А особенно город был хорош для меня в далекие 1940-е, когда мы вернулись из эвакуации.
Что бы ни говорили мне другие, город был безопасный — во всяком случае, сейчас для меня фон опасности ощутим значительно сильнее, чем тогда, возможно, в силу возраста. Сейчас город для меня стал конечным — я уже слишком хорошо его знаю, я знаю, что находится за каждым углом, и углов этих с каждым днем становится все меньше. Но город остается очень красивым, и я стараюсь сохранить эту красоту в моих «шедеврах», как я их называю. Для меня Ленинград — неиссякаемый источник, и, как ни стыдно в этом признаться, даже когда мне нужно сделать какие-то декоративно-прикладные вещи, которые приносят мне хлеб, я особенно сильно не задумываюсь, а просто выхожу на улицу, чтобы посмотреть на некоторые дома, на их декор, и мне этого достаточно, я ничего не выдумываю. Я вижу то, чего не видят другие, но не потому, что они дурные, а я умный. Просто, чтобы увидеть некоторые вещи, некоторые элементы, нужно захотеть их увидеть, приложить к этому некоторое усилие. Например, все знают Елисеевский магазин. Но ведь мало кто по-настоящему обращал внимание на его декор. А у него на трех углах (четвертый — во дворе) на карнизах под самой крышей есть пирамидки типа обелисков — как бы светильники, на которые никто не обращает внимание А какие в их основаниях потрясающие львиные морды! Эти львиные морды для художника, работающего в декоративном, оформительском искусстве, настоящая находка. Совершенно сказочные по своей красоте элементы. Или, например, по всему городу разбросаны замечательные фризы. Ну и так далее. Не могу сказать, что по декору Ленинград богаче какого-нибудь Парижа, в который я точно так же всматривался, такова уж моя натура. Он просто другой.