Это невыносимо светлое будущее
Шрифт:
Он был певец, и после его ухода…
Нет, еще про слепца, в список надо добавить лекцию, когда он пересказывал стихотворение Алексея Константиновича Толстого «Слепой». У меня не осталось рукописи лекции Бабаева, я сам перескажу:
Князь выехал на охоту, погонял вепрей и туров, сел закусить на поляне, кто-то погнал за убогим стариком, слепым песенником, чтоб развлечь князя песнями, но не дождались, охота поскакала за вепрями дальше – все уехали. А слепой приковылял на поляну под дуб – часто его звали сюда, все знакомо. Встал, поклонился в ту сторону, где обычно садилось начальство, и запел: про подвиги минувших дней, правду князей, глубины моря, заколдованные клады; обличал в песне насилие, просил богатых миловать бедняков – лицо старика озарилось,
Дубрава говорит певцу: «обманутый дед», трудился ты, «убогий», даром, ни похвал тебе, ни награды…
Он: «Наград мое сердце не ждало!»Убогому петь не тяжелый был труд,А песня ему не в хвалу и не в суд,Зане он над нею не волен!Песня «Как лютая смерть необорна!»Охваченный ею не может молчать,Он раб ему чуждого духа,Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,Неволей иль волей он должен вещать,Что слышит подвластное ухо!Не ведает горный источник, когдаПотоком он в степи стремится,И бьет и кипит его, пенясь, вода,Придут ли к нему пастухи и стадаСтруями его освежиться!И кто меня слушал, привет мой тому!Земле-государыне слава!Ручью, что ко слову журчал моему!Вам, звездам, мерцавшим сквозь синюю тьму!Тебе, мать сырая дубрава!Я провожал Бабаева, он рассказал про собаку. Собака, что он выносил на улицу подышать, умерла. Никто не осмеливался заводить разговор о другой, да и время нежирное, вдруг не прокормишь, но уличный пес попросил у Бабаевых крова, «сам пришел, тихий, справный такой мужичок, мне бы только переночевать, а поесть я как-нибудь сам перебьюсь, и прижился, ходит теперь промышляет к заднему крыльцу столовой».
Я боялся услышать от него грубое или лишнее словцо – часто вырывается у пожилых людей против их натуры – подойдя ближе (но не близко), я страшился что-то разглядеть, что начнет резать глаз, я знал, что у меня не хватит великодушия и ума забыть или объяснить услышанное, я боялся так потерять Бабаева, но он остался таким же необходимым мне, без трещин и лишних слов, далеко и на высоте.
Странно читалось его письмо Ахматовой (письмо молодого, пятидесятые годы) о своем поколении: сердца, посвященные железу. «Слова теряют свою цену, и только молчание спасает от ужасающих формул лжи», «наше развитие шло неправильными, случайными путями». Я его таким не знал. Или он таким жил недолго.
Настало другое время, и на лекции Бабаева я ходить перестал. Неловко казалось слушать курс второй раз кряду, да и жизнь поменялась, работа, разочарование в себе. Из страха я не говорил никому, только ему, что вот, возможно, скоро случится так, что у меня, это, в общем, родится ребенок.
И мы редко виделись. Перестали видеться вовсе. Вдруг встретились – накануне смерти. Так вышло у многих, словно кто-то дал возможность проститься всем.
Бабаев говорил: в сочинениях Платона его трогают слова «я это слышал от мамы», а сам часто добавлял, припоминая что-то, «еще жив был отец»; произнося важное, он поднимал глаза на меня, поднимал руку, словно взвешивал в ладони звучащие слова, и голос его делался таинственным – замолкнув, он замирал, вопросительно глядя прямо в глаза, словно проверял: коснулось меня? Или нет. Я страшился заговорить о бесполезности, напрасности творчества, о смерти. О бессмертии. То есть Боге. Это однажды мелькнуло за окнами наших разговоров, он, как обычно, в сторону сказал, что благоговеет перед этим.
Я не спросил о главном. Кроме главного, остались вещи, о которых я не смог бы спросить. Все равно что предложить упасть. Я уверен, что некоторых «тем» для Бабаева просто не существовало. Я так хотел.
Так, что-то цеплял, но все коряво, что-то вроде: а не ранил ли вас малый отзвук? Он без заминки ответил если не с удовольствием, то с готовностью: «Я прошел уже это. Страшно, когда не понимают самые близкие. Когда самым близким не нужно, не интересно все, что ты пишешь». Еще одну его запись я уже потом подчеркнул: «Семья и дом безусловно нужны человеку для того, чтобы закрыть дверь перед теми, перед кем ее следует держать закрытой. Весь вопрос в том, с кем он останется «по сю сторону»…»
Мы разговаривали, если сжечь мои слова, не сгорит только «Дай формулу!», что он мне ответил, я не знаю. В моих словах случайно, намеренно зацепилось, как рыбка за сеть, «смысл жизни», и вышло Бабаеву ответить, и вот: он поехал на целину, ночевал в бараке и не мог уснуть – за стеной студентка терзала подругу: «Для чего ты живешь? Ну вот скажи: для чего ты живешь?!» Подруга устала и ответила (Бабаев пересказывал тихим, уверенным голосом): не знаю, живу, и всё.
«Так часто бывает, что самое важное оставляешь напоследок. А последние лекции отменяют».
Я не встречал в дневниках старых людей ясного понимания, что завтра они могут не проснуться. Что думают старики? Заметно становясь травой. Иногда кажется: окружающие почти желают смерти старика. Он уже умер, ссохся, пустил корень, поник – он принял овеществленную форму памяти, она отличается от памяти обыкновенной лишь некоторыми неудобствами: надо что-то отвечать, занята комната, следить, чтобы не упал, хоть привязывай – фактически осталась лишь фотография, прежде чем застыть и потеряться, фотография, только говорит и шевелится, и в будущей смерти для окружающих, остающихся – ничего нового, герметическая упаковка, не пропускающая звуков и запахов.
Дней десять назад (время, когда я работал в газете «Совершенно секретно») Лариса Ивановна: встретила на улице Славу Лосева. Он приехал с дачи. Просил, чтобы ты позвонил.
Слава Лосев – настоящий художник, он рисовал для «Огонька» и богатых журналов вроде «Плейбоя», у него здорово получались женщины, дети, бабочки, мне нравилось, я попросил: он сделал обложку для моей книги и щедро взялся за небольшие (Лосев ценил себя, а издательство могло только копейки) деньги нарисовать обложку для следующей.
В июне или мае мы плохо расстались: я назначал встречи и пропадал, он спешно выполнял скорый и дорогой заказ (что-то детское) и сокрушался: «Не великий я мастер рисовать «храбрых воробышков»«, а потом убито: «Заказ я выполнил. Денег мне не заплатили». Я предложил взаймы, но он – нет, «Лучше, когда придешь смотреть эскиз обложки, купишь мою работу, которая тебе понравится», я с размаху мыкнул что-то согласное. Не хватило духу сразу отказаться. Я предполагал: рисунки Лосева стоят дорого. Не торговаться же мне с Лосевым?! Больно он был удручен, я не смог признаться, что денег на покупку рисунков нет.