Это невыносимо светлое будущее
Шрифт:
При пострижении в Сергия вселилась благодать и дар Святого Духа. Он сам сказал об этом? Нет, некие люди почувствовали благоухание. Исцелил бесноватого – но кто ж увидел огонь, полыхнувший с креста святого? Сам бесноватый. И – ни души больше. Огонь причащал святого в алтаре – откуда ведомо? Симон так увидел, а когда рассказал святому, тот запретил об этом болтать. Отец нес больного сына на исцеление Сергию, а принес – мертвое тело. «Что сего лютейшии?» – отец ушел за погребальными одеждами, вернулся: святой молился над ожившим сыном. Этот отец и нес во все концы о чудесном воскрешении, а ведь как обстоятельно и разумно увещевал его Сергий: да не мог я воскресить! Мальчик замерз по дороге, а измученный хворобой отец испугался прежде времени, в келье тепло – мальчик отогрелся, только Господь может воскрешать! И, отчаявшись убедить, Сергий снова запрещает: не говорите никому. Кто углядел мужа в блистающих одеждах в алтаре, где Сергий служил литургию? Исаакий да Макарий. И не просто пристали к Сергию:
О посещении Богородицы мы узнаем также не впрямую от Сергия, рядом ученик Михей: Михей слышал приближение ее, но пал замертво и не слыхал, что она говорила, не видал, как выглядела.
Мы же чтим Сергия за одно чудо – Россию. Но и она умерла, не осталась. Теперь, прочитав ее письма, мы только по смерти узнали настоящее имя ее, подлинную жизнь и что жила она с нами – невольницей. И тогда полюбили, лишь присыпав глиной, – небывалая любовь без встречи. И, гуляя по монастырским стенам, по полоскам света из бойниц, замерев над усыпальницей Годуновых, – единый год смерти, в лучших отечественных традициях, – я бормочу: Господи, но ведь я так люблю ее. Кого?
Одно счастье – яблоки в этот год уродились. Семинарист хрумкал яблоко у своей проходной, девушка в платке держала для него еще целый кулек: ешь сколько хочешь. Наверное, будущие это батюшка и матушка – он яблоко грыз в три движенья и цапал сразу еще одно, и глотающее горло из-под кителя выталкивало снежный подворотничок, я зажмурился: вся моя паршивая солдатчина мазнула мне щеки зеленым крашеным крылом.
Еще одно счастье: как ни мала церквушка, а внутри ахнешь – звезды, Царьград, тучи, золото, море, осень, старик на коленях; нет – старик на ногах, колени – все, что есть у него от ног; я согнулся над белым листком: что ж писать для святого? Заглядывал под соседкину руку – она что-то еще вспоминает и грозит себе пальцем, на листке – имена, имена, имена – с именами что-то краткое, что-то – «Бог»? Нет – «бол», что? Ноют нищие: сын парализованный, на пятнадцать минут только оставила, десять дней как похоронили, подай мне, сынок, мать науськивает сына на иноземцев: давай! – и он с ходу хватает коленку лапками и вопит: дай! хоть копейку! – уворачиваешься от цепких лап – «бол»: это – болящая! – здравствуйте, тихая тетя говорит мне про икону, про Казанскую Божью Матерь, про Сергия (так его любит), я иду, как проклятый, за ней, она уже плачет: украли кошелек, нечего есть, вот объеденный кусок хлеба в желтой салфетке, хоть бы на автобусный билет – мои руки лезут в карман, постыдно мешкая в положении «сколько?» – в оставшиеся дни она ни разу не подошла опять ко мне, это – память.
Я опять не дошел до мощей. Опередила ночь.
Ну почему невеселый наш Бог? Почему на Руси – хоть перешерсти ее до последней конуры – не сыскать счастливого, если только он не пьян. Юродивые – и те на сковороде. Один в один: рано родились – рано померли, нет лиц – одни нахмуренные ямы. Тянет отодрать заклеенную на зиму балконную дверь и выть на колокольню, когда подумаю, как помирал хотя бы великий князь Дмитрий Иванович, как захлебывался молодой еще мужик; и что посветить ему могло, кроме тихих слов Сергия Радонежского, который для Дмитрия был стариком и по рождению, и при смерти? Что в утешение наскрести? В девять лет уже без отца, вместо оного – митрополит Алексий, сразу повезли в Орду за ярлыком, и – тщетно, кровавые годы: рати, стройка Кремля, «литовщина» – одна, другая; опять Орда, первая государственная казнь на Москве – зарубили мечом последнего тысяцкого Вельяминова, бежавшего и выманенного из Орды; посольство коварных тверичей, захваченное страшным грехом – клятвопреступлением – Алексий замолил – распавшееся, едва собранное «одиночество князей», жуткое проклятие Киприана и суровое молчание старцев, смерть сына; «розмирие» с татарами и Куликовское кровавое побоище, про которое через век запоют, а князю впору плакать – вдогон обиженным Мамаевым людям слали золото и серебро: может, царь смилостивится? Победа? Восемь длинных дней хоронили убитых, а уцелевших, поползших с добычею по домам, в клочья разнесли рязанцы и литовская рать – на юг побрели свежие рабы, и «оскуде бо отнюд вся земля Русская воеводами, и слугами, и всеми воиньствы, и о сем велий страх бысть на всей земле» – после «победы»! Через миг – два года – Тохтамыш, князь просто бежал, и Киприан, и Сергий. Вернулись – Москву еле очистили от мертвых, за восемьдесят тел – один рубль. Всего: триста рублей, а по окраинам – кто их считал… И снова в церквях хана славили раньше князя и – нет проблеска; еще внук Донского, Василий Темный, поедет на суд к «царю»; и только сын его – Иван, которого по глубокому снегу тащили прочь из Троицкого монастыря, остановит татар на Угре – до этого еще век, да разве кончится этим? Чем дыхнуть мог великий несчастный князь на краю сырой
А то, что – ни единой счастливой души. Может, лишь… Сергий? Даже не знаю.
Кто-то заметил: Сергий не улыбался совсем. Не так! Улыбался, вспоминая, как «аркуда» – медведь – таскался к хижине без выходных за подкормом и крутил круглой своей башкой, «как некий жестокий заимодавец». Где ж его «мал укрух» хлеба? Разве не улыбался он, утешая недотепу мужика, не углядевшего в «сироте» чудотворца? Смеялся: ты правильно сказал, это вон они во мне ошибаются! И говорил: никто не уходит печальным отсюда. Это наш божок, и все «у Бога» – плачущие и убогие, а у них – радость и блеск, любовь.
Пока оставим снежные равнины.
В тающей Византии богословы схлестнулись в тридцатилетней распре. Не шутка, богословие не просто «самая главная наука», это – столпы, держащие небо, судьба народа, рок.
«Византийский гуманизм» нащупывал опору в светском знании – науке, укреплялся логикой: вера подтверждается разумом, истина приоткрывается разумом. Если мир – дело Божьих рук, то, постигая миропорядок, человек постигает и Господа. Существование Бога можно доказать себе умом. Гуманисты рвались в «свет» из тесной церкви и тянулись к родственному «латинству». И пали в битве с исихастами.
«Исихиа» – покой; слово, проросшее из египетских пустынь первых христианских веков, от монахов-отшельников. Правда исихастов: мудрость бессильна. Ухищрения разума: добытые знания не подвинут к истине даже на локоть. Но путь есть – внутри каждого. Бог создал тебя своей «энергией», ты – родствен ему, ты и есть – весь мир. Не ищи: всё в тебе. Будь один, будь праведен в пустыне, запрись в келье, забейся в угол, склони подбородок на грудь, задержи дыхание – старайся найти душу свою. Ум взойдет к Богу – молчаливой, «умной» молитвой – и возвратится, познав, и тогда сквозь сердце твое пробьется и засияет ослепительный фаворский свет, не призрачный, явный, он «обоживает» – воссоздает изначальный единый мир, золотой век, который сиял апостолам на горе Фавор. Свет доступен святым, он в единстве со всеми – и Богом. Человек при жизни способен отчетливо вкусить сладость торжествующего бессмертия, не надо ждать.
Исихасты покинули пещеры в скалах – стали властью Византии, властью православного мира, наследовавшего эллинизм. Они утвердили: мы – другой мир, останемся им. Иногда говорят, что Византию это погубило. Иногда говорят, что Русь это спасло. Вызванный свет сжег Византию дотла, но согрел Русь, смогшую удержать черные скалы Востока и Запада, готовые сомкнуться. Русь осталась жить, унаследовав от Византии ответственность за большее, чем могла понять, – и что-то от этого в нас? Книги исихастов были на Руси, Алексий, Сергий, конечно, были «в курсе», но вряд ли Русь была способна что-то сама думать в ту пору – она жила. Вот еще пишут: то, что Митяя удавили – это победа исихастов – вот это по-нашему!
Мне кажется, в русской душе переплелись исполинская, воспитанная зимами неподвижность, лень, необоримая даже смертью, и – страх. Страх, в котором корчилась родная земля, начинаясь, а кругом – поганые; единственные «родичи» – Византия, и та – далеко, и ту – скрывает потоп. Одни! И все семейные предания – про то, как пальцы судорожно хватали кромку льда, а река тянула на дно. Смертный бой, неистовая живучесть, недоверие – никто не поможет, – безмерное терпение с верностью дикой свободы: все одно перегрызем и уйдем! Страна действия, а не думания – некогда! – и наивная гордость сироты: а вот и я – как человек, и кафтан приличный, и зуб золотой, пусть – победней, зато правда за нами, мы – спасем, мы – на свету!
Страх во мне, во всех – и в Сергии: днем, на фаворском свету, веселы и кичливы, а ночью беспомощны, как дети, смотрим на голую стену – никто не придет.
И вечная бредовая идея русских – отвоевать Константинополь назад – это порыв ребенка: найти мать! Спастись от кромешного одиночества. Умом не разъяснимая животная страсть, не знающая ни закона, ни скучных невозможностей, ни смерти: я просто люблю и хочу! Лихорадка, трясшая всех: Василий Голицын еще в семнадцатом веке вел полки на Крым, а в секретных бумагах решали: Константинополь! И Петру Алексеевичу с детских лет запала летопись: как брали Царьград, и он мечтал, возя с собой икону Сергия, написанную на гробовой доске святого. И славный Потемкин, ворвавшись, наконец, в Крым, тут же вкопал столб – «Дорога на Царьград». И великая Екатерина, и грозный Николай, и все потом – все гнули в эту сторону все шептали: «Балканы, Балканы», про себя повторяя: «Царьград». И последний император – Сталин, даже тот расползся на полмира, а все косился – туда же. И всем не хватило: чуть-чуть. И с корабля видали, и гарнизоны высаживали, а – не вышло. Все равно шепчешь в подушку: зачем Николай давил венгров; Австрия, неблагодарная тварь, всегда нам костью в горле; продержался бы Константинополь еще век, не помер бы так быстро Тамерлан; а там бы Грозный послушал умных людей и не увяз бы в Ливонии, а бросил стрельцов на юг – они бы живо наваляли этим Баязидам да Мехмедам. Господи, у нас даже лица бы были другие, когда бы Царьград устоял, – не вышло. В этом что-то есть. О нас?