Это невыносимо светлое будущее
Шрифт:
– Все тает, – философствовал далекий друган. – Даю номер.
И оглушающий, нежданный гудок впился в уши.
– Не надо, не надо, друган! – крикнул Петренко сквозь рвущий душу гудок, запнулся о сердечный стук снимаемой трубки и что есть силы тянул телефон от себя, но все-таки услышал первые ростки ненавистного, известного до дыхания голоса и бухнул, наконец-то, трубку на аппарат, как горячую, промычал что-то, поерзывая на стуле, и поглядел на дневального бессонным, воспаленным взором:
– Шаповаленко?
– Я! – отозвался тщедушный салабон.
– Пыжиков
– Так точно.
– Угу.
Телефон дзинькнул.
– Сержант Петренко, – представился Петренко. – Слушаю вас.
– Разговаривать с «Алмазом» будете? – поинтересовалась девушка «Орион».
Петренко вдруг до боли захотелось что-то сказать этой девушке, стать для нее видимым и близким, увидеть ее, но он только отрезал:
– Нет, девушка, поговорили. – Он бросил трубку и сказал в сторону: – И все.
Петренко шагал по коридору в туалет курить и бухнул из любопытства в дверь канцелярии – из-под нее бил свет. Писарь Вася Смагин вопросительно поднял голову от толстой тетради, приостановив бег руки с шариковой ручкой.
Оставался час до ужина – кроме Васи в канцелярии никого не было.
Петренко усмехнулся и уперся рукой в стену.
– Все пишешь? Как ты уже надоел… Когда ж ты дембельнешься, малый?
Лицо у Васи было отстраненное, будто чужое. У него даже был расстегнут воротничок – как у деда. С расстояния, от двери, казалось, будто он и подшит стоечкой. Петренко даже зажмурился – Господи, какая ерунда…
Вася ответил:
– Когда напишу.
– Так ты торопись, так твою мать… Не век же этой зиме, ну ведь должна же она кончиться, так ее мать, – вот уйду я, про кого ты будешь писать?
Вася уверенно улыбнулся:
– Ты не уйдешь, пока я не напишу. Ты вообще не человек, а место. У тебя даже нет фамилии – на этом месте всегда кто-нибудь есть – зачем мне торопиться?
– Я не место. Я человек, – раздельно проговорил Петренко, вздрогнув от неотступного, изнуряющего воспоминания. – Вот паскуда… А ты чего здесь сидишь? Туалет, что ли, чистый? Или репа толстой стала?..
Он сказал это и вдруг обмер – ему вдруг показалось, что салабон – это он, Петренко, и сейчас Смагин его убьет за такие слова, и не слезть ему с параши никогда в жизни…
Смагин медленно закрыл свою тетрадь, засунул ее в сейф, звякнул ключом, затянул потуже ремень и пошел к выходу из канцелярии.
Петренко вышел за ним, от него шарахнулся в сторону согбенный Козлов, Петренко вздохнул успокоенно – все на месте – и неожиданно сказал Смагину в спину:
– Не надо. Иди пиши лучше… Кто припашет – скажешь, Петренко сказал писать. Двух недель тебе хватит?
Смагин вежливо ответил:
– Не волнуйся, Игорь, я лучше помою.
И, захватив ведро из коридора, шагнул в туалет.
Совсем вечером Петренко опять покуривал в туалете, внимательно рассматривая автопарк, потом набросил на плечи шинель и пошел к выходу.
– Коробчик, Хоттабыч, так твою мать, – бросил он на ходу. – Машину опять не закрываешь, чмо?
– А иди ты… –
Петренко улыбнулся и этого не услышал.
Он коротко кивнул дневальному по автопарку Попову, нежно общавшемуся с двумя потрепанными шмарами у проходной. Одна из них – Лилька – громко окликнула Петренко:
– Игорь!
Но Петренко даже не обернулся и быстро заворотил за крайний грузовик.
В «зилке» Коробчика плакал Пыжиков, опустив голову на руль.
Петренко резко открыл дверцу, выволок Пыжикова за руку наружу, состроил свою обычную неприятную гримасу, понюхав воздух:
– Портвейн, значит…
Он с наслаждением вмазал Пыжикову сокрушительную пощечину так, что того бросило на снег, – брызги ударили врассыпную, Пыжиков испуганно заерзал, поднялся, держась за бампер.
– Сынок, – заговорил Петренко, усиленно сглатывая что-то горлом и вздыхая после каждого слова. – Мне вот до дембеля осталось полтора месяца, да? Ты понял? И я хочу спать совершенно спокойно, с автоматом ли ты в эту ночь или нет.
Я хочу спать, потому что с какой стати меня должно колыхать, с кем там спит твоя соска и что она тебе обещала на прощанье, – он оглянулся, шепча что-то беззвучное по сторонам. – Что бы ни обещала… Меня это не колышет.
Пыжиков плакал, бросив голову в руки, сложенные на капоте.
– И тебя это не должно колыхать, – бодро закончил Петренко. – Все..! Кроме пчел.
Помолчали.
– А если подумать, то и пчелы тоже такая..! – И Петренко засмеялся, довольный своею шуткой, любуясь на серебряное облако, выдыхаемое, тающее в тяжелой теплой ночи.
– Все у тебя будет, – пообещал он. – Любовь – это все по-другому. Вот понравится тебе человек – и ты ему понравишься. И оба сразу поймете, что вместе жить лучше, и все прежнее будет чепухой. Все, что было… Понял, сынок? – похлопал он нешевелящегося Пыжикова по плечу и заморгал – теплый предвесенний ветер щипал глаза.
– Переспишь в автопарке. И не дай бог попадешься утром дежурному – будешь тогда приходить с параши только на завтрак, обед и ужин. Всё.
Он пошел из автопарка, и кругом была ночь, и неотвратимо сладко пахло весной, тревожный, будоражащий ветер гладил его слезящиеся глаза, и вокруг вся огромная жизнь истомленно вздыхала с каждой глыбой подтаявшего снега, который роняли черные крыши, отороченные острыми обоймами сосулек, похожих на перевернутые готические соборы, кружила его и тянула в безысходную, томительную воронку и опять возвращала наверх – не отпуская ни на шаг, ни на вздох, оставаясь всегда с ним.
Петренко быстро разделся, улегся в кровать и грозно сказал дневальному:
– Шаповаленко, меня завтра поднять за пятнадцать минут до общего подъема.
– Ага, – подтвердил получение информации уже чуть-чуть осоловевший от усталости Шаповаленко.
Петренко поворочался и сел в кровати.
– Я сказал – не разбудить, а поднять!
– Так точно! – ободрился дневальный. Теперь Петренко окончательно лег, подумал-подумал, тихо сказал под нос: «Пас-скуда» – и уткнулся лицом в подушку.