Этос московской интеллигенции 1960-х
Шрифт:
Тупики ностальгии
После отъезда из России перемена бытия и даже быта, разумеется, много значила. Иногда она была мучительной, изредка — поучительной. Отрыв от родины нередко грозил превратиться в надрыв с достоевской окраской. Но я всегда думал, что к душевным надрывам следует относиться, как к гнойным нарывам, и следить за psych'e (психика) не с меньшим тщанием, чем за дерматологическим раздражениями.
Я рано
У обычного советского эмигранта выбор будущего был прост и невелик. Либо униженно продираться и пробираться к дверям советского бункера на бульваре Ланн с надеждой получить разрешение на возвращение — чаще всего его ожидало горчайшее разочарование. Я имел случай встречать в «Русской мысли» этих невозвращенцев, потерянных, внутренне растерзанных, а зачастую попросту помешанных. Либо навечно остаться в эмигрантском гетто. Или — при известной воле и большом усилии — попытаться слиться с новой страной.
Четвертого не дано.
Но и литературный эмигрант не обладал б'oльшим выбором. А поскольку ностальгия, на мой взгляд, порождает аллергию к иностранному языку и коварно замыкает автора внутри близкого ему литературного пространства, часто иллюзорного, то большинство эмигрантских авторов в своей прозе редко обращались к сюжетам, выуженным из западной жизни. Все усилия сосредотачивались на воссоздании потерянных гнезд и родных осин во всевозможных вариантах, причем совершенно логически язык и стиль теряли свое необходимое первородство. Овидий, прародитель всех литературных изгнанников, предчувствовал эту опасность и терзался при мысли, что в его посланиях римские друзья смогут обнаружить следы «подлой» скифской речи, которую он слышал вокруг! Нужно было обладать гением Тургенева, Бунина, Джойса, Юрсенар или Цветаевой, чтобы вдали от отчизны творить произведения,
С одной из таких жертв литературной ностальгии я познакомился в 1980 году.
Жена писателя Валерия Тарсиса, Анна, пригласила меня в Берн для выступления перед герольдами и глашатаями некоего таинственного института «Второй мир» (я думаю, это было протестантское общество, которое пыталась оказать помощь своим единоверцам в СССР). Я был гостеприимно встречен и Анной, и автором «Синей мухи», и институтом «Второй мир» и провел несколько приятных дней в этом сверхопрятном городе. По вечерам мы вели, разумеется, «русские» разговоры. Валерий Яковлевич, коренастый, симпатичный и говорливый старик небольшого роста, рассказывал о своих литературных делах: он периодически сотрудничал в газете «Zeit Bild», представляя швейцарской публике русские новинки, готовил полное собрание сочинений для издательства «Посев» и с интересом следил за русской эмигрантской прессой.
Но одна подробность его литературной деятельности привела меня в состояние шока: он показал мне коллекцию своих неизданных романов, — не менее десяти! — и каждый превышал четыреста страниц. Меня поразило не столько изобилие творений, сколько замысел творца: по его словам, они должны стать своего рода энциклопедией советской жизни (может ли энциклопедия стать произведением искусства?!). Он прочитал несколько глав из неопубликованного романа, который назывался, если я не ошибаюсь, «Борьба с зеркалом». Я убедился, что, вопреки только что услышанным последним известиям на немецком языке, нежно-анилиновым швейцарским сумеркам, наливавшимся плотной синькой за окном, весям и стогнам города, продезинфицированным, как в операционной, знаменитой часовой башне и фонтану на Марктгассе, Валерий Яковлевич продолжал свое существование в иных мирах — в советском быту 1930-х и 1940-х годов, от которого он удалился уже несколько десятилетий назад. Ностальгический бурлак, он покорно продолжал волочить плот своего прошлого, не замечая, что тот скользит не по живым водам творчества, но застревает в песках забвения…