«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
Шрифт:
Мы принесли с собой свою электрическую плитку и продукты и готовили отдельно. Старались по возможности не мешать. Гретхен, как и прежде, ходила на работу, и там никто не подозревал о переменах в нашем существовании. Она шла вместе с коллегами домой, прощалась на нашей улице, выжидала в нашем подъезде, пока другие ни скроются из виду, и со всех ног мчалась в наше укрытие.
С нашей домохозяйкой я условилась звонить всякий раз, когда мне нужно было попасть к нам в квартиру. Мы изобрели специальный условный знак, который она должна была подать мне, если нас искали. Каждый день я звонила ей из почтового отделения на Зеленой горе. Ничего тревожного пока не стряслось, мы понемногу успокоились и стали заходить все чаще, прежде
Альгирдас постоянно заклинал нас бежать из города. Помочь предлагал, только бы уехали. Он знал нужных людей, которые могли бы выправить фальшивые документы и вывезти нас в Германию. Или, может, нам лучше податься в Вильнюс: в большом городе, где нас никто не знает, нетрудно спрятаться. Я на все была согласна, ни с чем не спорила, пусть предпринимает, что считает нужным, но сама ни на что решиться не могла. Не можем мы уехать, пока наша Мари не с нами! [37]
37
На полях рукописи: Чтобы бежать, нужны были деньги. Мы продали постельное белье, книги, кое-что из одежды и посуды. Продали за бесценок. Но нам они все равно были больше ни к чему.
Не лучше ли было найти жилье за городом, в деревне? В семи километрах от Каунаса голландец Штоффель держит садоводство. Мы не слишком близко были знакомы, но его спокойствие и сдержанность вызывали доверие, так что мы тут же выложили ему, что у нас за беда, и попросили помочь. Он сам нас приютить не мог, но обещал поспрашивать соседей.
Спустя пару дней мы обошли несколько крестьянских дворов в округе. За скромную плату нас готовы были поселить. Дрова и продукты в деревне было раздобыть легче, чем в городе. Нам особенно приглянулся новенький, только что отстроенный домик на одном из хуторов. Хозяин обещал привезти сюда на своей телеге нашу мебель. Его жена вскоре должна была родить, и он был даже рад, что кто-нибудь поможет присмотреть за домом. Все, казалось, так удачно складывалось, но и на этот раз ничего не вышло.
Через пару дней зашел садовник Штоффель, мы рассказали ему о нашем укрытии у двух Наташ. По его словам, адвокат Баумгертель был вне себя, узнав, что мы все еще в городе. Опасность возрастает, давно пора бежать!
Но чем больше обстоятельства выдавливали нас из Каунаса, тем больше мне казалось, что я не могу никуда бежать. Но и оставаться дольше у милых, добрых Наташ тоже не годилось: соседи уже стали коситься на задержавшихся гостей. Как только кто-нибудь заходил к хозяйкам, мы запирались в нашем закутке и сидели, не шелохнувшись и затаив дыхание. На оживленные улицы не выходили, держались Зеленой горы. Но и здесь стало неспокойно. То и дело кого-то по соседству бросали за решетку. Людей определяли в какие-то рабочие бригады, хватали коммунистов, карали спекулянтов.
Продуктов по карточкам не хватало. Свободная торговля была запрещена, но литовцы не давали себя так просто запугать: черный рынок процветал, цены росли. Время от времени полиция устраивала облаву, хватала одних и разгоняла других, но пяти минут не проходило, а они уже снова тут как тут, и торговля продолжается, как ни в чем не бывало.
Оказалось, граждан Литвы судьба весьма удачно одарила талантом ростовщиков, умением проворачивать темные аферы, обходить закон, безбожно спекулировать самым необходимым. Надо же, а ведь литовцы за прожженных спекулянтов и ростовщиков держали евреев. А зря, честное слово, зря: последний еврейский торгаш держится правила «живешь сам — дай жить другим» и среди любых своих делишек ухитрится
Этот грабеж, начавшийся сразу после того, как немцы вошли в Литву, был, очевидно, подготовлен заранее. Маленькая богатая, благополучная, устроенная аграрная страна была лакомым куском, который во что бы то ни стало хотелось удержать в зубах. Все, что давала литовская земля, было конфисковано и отправлялось частью в Германию, частью — в армию. Солдаты надувались от гордости: «Покоренная страна нас прокормит». Они в ту пору самозабвенно упивались славой победителей, и до любви народной им дела не было. Однако уже тогда среди офицеров нашлись такие, которых коробило от подобного безмозглого скотского обращения с гражданским населением. Почуяли, видно, уже тогда: не век им воевать, не жить им долго среди врагов своих.
По проспекту Саванориу тянулись длинные вереницы пленных, вместо лошадей запряженных в телеги: тащили древесные балки. Шли пешком из одного города в другой, босиком. Сапоги забрали. Тощие, высохшие, измученные. Передавать что-либо заключенным было строго-настрого запрещено, но окружающие то и дело всовывали им то поесть, то сигарету. Особенно русские старались, чем могли, помочь. Мы постоянно прихватывали из дома пару яблок, сухарей, папирос — нет, нет, да и порадуем несчастных чем-нибудь. Дерзость наша настолько ошеломляла немецких конвоиров, что им духа не хватало вмешаться. Иные даже специально делали вид, будто не замечают. Но случались порой и драки, и аресты.
Однажды в такой колонне заключенных один от истощения не смог больше идти и упал на землю. Охранник, парень дюжий, здоровый, грубый, стал орать, чтоб тот встал. Пленный не шелохнулся, должно быть, без сознания. Немец взбесился, как с цепи сорвался, стал пинать беднягу сапожищами, топтал его и все орал: «Встать, сволочь! Кто здесь победитель? Кто войну выиграл? Это мы вас победили, мы, а не вы нас! Вот кто победил! Вот кто!»
Мочи не было смотреть на эту мерзость. Тут же слетелась толпа. Одна женщина попыталась солдата отпихнуть. Вмешалась полиция: ваши документы. Она дерзко сунула ему под нос паспорт: на, любуйся, вот я кто! Арестуй, если надо, но не стану я такое скотство терпеть! Не дождетесь! Ее увели и чуть погодя отпустили, я видела. Видимо, и сами полицейские были с ней одного мнения. Русские пленные подняли своего измученного товарища на руки и молча двинулись дальше.
В то время стали брать русских пленных из лагерей в деревенские усадьбы помощниками по хозяйству, кормили неплохо, особо не мучили. Но случалось порой, что пленные сбегали. Оттого стало очень непросто получить разрешение взять себе в дом заключенного.
Иногда и горожане выпрашивали себе такого помощника. Наши обе Наташи решили, что в доме нужен сторож и садовник, и познакомились с одним пленным, он тогда лежал в лазарете. В комендатуре лазарета надо было разговаривать по-немецки, и меня позвали переводить.
Долго ждали во дворе перед входом. Привели очередную партию пленных — раненых, больных. Мы раздали им поровну всего, что принесли с собой. Они тут же спрятали папиросы и впились зубами в ломти черствого хлеба. Громко ломать засохшие корки им показалось неуместным, они старались жевать тихо, не хрустеть. Наташа заговорила с ними, постоянно опасливо оглядываясь по сторонам: с заключенными говорить строжайше запрещено! Но здесь, в госпитале, кажется, бояться не стоило: и врачи, и санитары молчали и на недозволенное смотрели сквозь пальцы, больные же, по всей видимости, были довольны, как с ними тут обращаются.