«Этот ребенок должен жить…» Записки Хелене Хольцман 1941–1944
Шрифт:
Так прошло месяца три. Потом вдруг нагрянула ревизия из Германии. Женщин снова раздели до гола и осмотрели, отобрали наиболее здоровых. Куда теперь? На работы — пахать до полусмерти? Толя перепугалась и спряталась среди наваленных тюфяков, но ее нашли и вытолкали на двор — к остальным.
Отобранным предстояло пешком пройти километров десять до сборного пункта. Когда пришли, каждой на руку нанесли чернилами номер. Толя получила 75525. Смывать номера категорически запретили. Выдали каждой по паре панталон, по рубашке, по платью, ватнику и пальто. Везде на спине — пятно, намалеванное красной масляной краской. У Толи это пятно на ватнике сохранилось, еще когда она пришла к нам в Каунасе. На пальто появилась еще и красная звезда. Еще выдали чулки, ботинки
139
Город в польской части бывшей Восточной Пруссии.
Здесь лагерь был совсем еще новый, бараки еще достраивали. Раздали мешки, велели набить стружками. Первую ночь они спали на этих самодельных матрасах под открытым небом, на другой день бараки уже достроили. Широкие нары возвышались в три яруса, на каждом умещалось по двое. Хозяйство и здесь было заведено так же, как и в прочих лагерях, но только здесь дали ложки — по одной на пару, у каждой была своя фаянсовая миска и кружка. В 1-м и 2-м блоке поместили 1250 женщин, в 3-м — сотню мужчин из Литвы, в 4-м — больных.
В Шиппенбайле работа с первого дня пребывания нашлась только для тех, кто прибыл из Штуттхофа. В пять утра — подъем и распределение обязанностей: обычно собирали в бригады человек по 100–200 и отправляли пешком до места работы километров пять — в лес, корчевать пни, таскать бревна на железную дорогу, копать и грузить землю лопатами и шпатами в вагонетки. Мужчины наполняли мешки цементом, носили шпалы и рельсы, возводили насыпи, ровняли участки земли. Тяжкий физический труд, изматывающий, совершенно не женский.
Надзирателями были в основном поляки и литовцы — редкостные скоты, самые злобные антисемиты, у которых сердце ликовало, когда евреи мерли как мухи на этой каторге. Стояли над душой, поигрывая дубинкой, и следили, чтобы никто не расслаблялся. Только на разных языках повторяли: «Быстрей! Быстрей!»
Невольники на рукаве носили белые повязки со своими номерами. Обращаться друг к другу по имени им запрещалось. Они больше не люди и пусть забудут, что они когда-то людьми были.
Весь день им ничего не давали есть. В шесть вечера они приплетались в лагерь, их тут же сгоняли на перекличку. Если кого не досчитаются, все стоят ждут, пока пересчитают всех заново. Однажды не вернулась с работ одна девушка — кинулись искать, нашли мертвой на дороге близ лагеря. Когда и как она упала, возвращаясь вместе с другими из леса, никто не заметил.
Больных тоже угоняли на работы после утренней переклички. Если больной свалится совсем, отправляли в лазарет, где служили врач-еврей и две медсестры.
В лагере то и дело вспыхивали дизентерия и тиф, но лечить больных было, собственно, нечем — для них не припасли никаких медикаментов, не предусмотрели, естественно, никакой диеты. Как-то патруль выстрелил в одну из невольниц, когда она по дороге из леса в лагерь попыталась стянуть пару картофелин из овощехранилища. Девушка умерла от заражения крови — в лазарете не нашлось антисептиков.
В другой раз объявили, будто всех больных отвезут обратно в Штуттхоф, и если кто хочет из здоровых — тоже возьмут с собой. Толя, по-прежнему мучаясь от своей тогдашней раны, собралась было ехать, да одна из надзирательниц ей шепчет: ты, говорит, лучше здесь взвали на себя какую угодно самую тяжкую работу, только не езди в Штуттхоф. И Толя осталась.
В лазарете маялись тогда человек пятнадцать, к ним присоединились еще столько же здоровых — все решили вернуться в Штуттхоф. Их всех заперли в бане и два дня не кормили. Потом приказали раздеться.
Пришла осень, работы прибавилось, она стала еще тягостнее, а еда стала хуже, скуднее. Фаянсовые миски понемногу все перебили, жестяные ложки — сломали и ели в несколько смен: одни ели — другие ждали. Как-то раз одна женщина из блока, чтобы один день не ходить на работу, спряталась в котле, где обычно варили гудрон, за это весь блок заставили до полуночи стоять на дворе под проливным дождем без еды. Невольницы стали понемногу сходить с ума, иных охватывало такое отчаяние и тоска, что она сами стали просить на перекличке надсмотрщиков, чтобы застрелили, — и дело с концом! Не выйдет, был ответ, на вас наши пули тратить жалко. Вы нам еще пригодитесь, а то Иваны наступают. Сами помрете.
Однажды в воскресенье прибыла комиссия — несколько упитанных, плотных, дородных таких офицеров в униформе. Прошлись по баракам, проверили нары с тюфяками, попробовали суп на кухне: жидковат, говорят. И в тот же вечер принесли превосходный наваристый суп из десяти килограмм мяса, да еще и с чищенной картошкой. А на перекличке каждой невольнице подарили по новенькому одеялу из бумазеи [140] .
Но вообще-то воскресенье из всех дней недели был самый грустный. Работы не было, но если в шесть утра блок еще не был на ногах, в барак врывалась одна из надзирательниц, Гертруда, она же «Трудочка» с дубинкой в руках и орала: «Подъем, свиньи! Хватит дрыхнуть!»
140
На полях, очень неразборчиво, вероятно: Одеяла распороли, разорвали на полоски, смастерили себе штаны. Через два дня одеял уже не было.
По воскресеньям был банный день: раз в неделю заключенные как следует мылись. Потом убирали в бараке, вычерпывали нужники, выкапывали сточные канавы и еще выполняли все, что приказывало лагерное начальство: кому сапоги почистить, кому еще чего. А когда все эти мытарства были позади, женщины сидели у себя на нарах в промерзшем бараке, плакали, еще больше мучаясь от тоски и безысходности.
Что происходит на войне, никто из заключенных толком не знал — долетали только слухи, будто Красная Армия наступает. И как бы ни мала была их надежда на освобождение, только из-за нее одной они еще и хватались за жизнь.
Однажды посреди ночи привезли четыре вагона брюквы. Тридцать женщин растолкали и выгнали разгружать. На другой день им за это разрешили не ходить на работу и поспать подольше. Они разгружали брюкву голыми руками, перекладывали ее в ящики и уносили в бункер. Радом стояла Трудочка в теплом шлафроке, в ареоле белокурых волос, и подгоняла [141] . Брюквы примерзли друг к другу намертво, работа шла медленно. Тогда к составу пригнали еще группу мужчин, среди них оказался добрый старина Перельманн из Вильнюса. Он нежданно-негаданно обнаружил среди женщин свою подругу Реню и среди этого убожества и страдания ликовал от внезапной счастливой встречи.
141
На полях: Ее ежедневно причесывала молодая еврейка. Ей (Трудочке) шили приданое. Швейная машинка близ склада, трескучий мороз. Самые красивые платья меняла несколько раз в день. Красная ленточка в прическе, перманентная завивка.